Алексей Варламов - Купол
— Что?
— Ты видишь лишь то, что можешь увидеть, на что настроено твое помятое, затемненное сознание. — Голос его неожиданно приобрел лекторские нотки, как если бы Горбунок взошел на кафедру. — А вместе с тем действительность Чагодая гораздо богаче. Ну предположи, что это защищается от распада Земля, которой мы все осточертели, или даже не защищается, а вступила в новую геологическую эру. Или провалилась в старую и через Чагодай прошел разлом. Бунт ноосферы. Ты читал Вернадского?
Он врал — я видел по глазам, что врет, и понял теперь, что врали все — и Инна, и Морозкин, и Золюшко, и прелат. Все, кроме разве что батюшки, хотя мог врать для общего блага и он.
— Я не читал Вернадского, но читал Федорова и видел своих детей.
— Еще в тот раз, Никита, когда ты пришел ко мне со вздорными домыслами, — произнес Горбунок неожиданно вкрадчивым тоном, — я сказал тебе, что не следует…
— Умножать число сущностей сверх необходимого.
— Вот именно.
— Но если вы не верите в чудеса, если не верите в Промысел, если, по—вашему, это просто физика и геология, то что же вы здесь делаете?
— Как что? Жду тебя. Какой—никакой, а ты мой ученик, и я за тебя в ответе.
Он посмотрел с обычным раздражением и высокомерием. Он определенно терпеть меня не мог, и все его слова про ответственность и отсутствующие у меня духовные очи отдавали фальшью.
В больших болотных сапогах Евсей пошел на другой берег. В этом месте был брод.
Брод, бред. Я бросился за ним вдогонку.
— Постойте! Ну вот я и пришел к вам! И зачем? Чтобы вы опять сказали — текел. Да что же вы меня все мучаете?
— Так было необходимо, чтобы вернуть тебя в Чагодай, — сухо обронил Горбунок и, смягчаясь, добавил: — А того, что я тогда говорил, больше не скажу. Да я ведь ничего и не говорил.
— Лжете!
— Ты просто наугад раскрыл Библию и выдернул из нее эту строчку. Мне было забавно за тобой наблюдать. Иногда ты меня огорчал, иногда радовал, ты научился пить водку, иметь дело с женщинами, научил немало людей водить машину, и не беда, что сапожник остался без сапог. Ты оказался достаточно благоразумен, чтобы позвонить в милицию и передать в приют грудную девочку вместо того, чтобы подвергать ее жизнь опасности в своей квартире. Нет—нет, теперь ты вовсе не весишь мало. Ты прожил неплохую жизнь. Совсем даже неплохую. Наконец, ты правильно понял главное: богатство человеческой жизни определяется не успехом, не деньгами, не количеством прожитых лет, а суммой перемен судьбы. У тебя их было достаточно.
Он пошел вперед.
— Да погодите вы! А что будет с ними? Разбомбят? Ведь никто же не подумал, что вы просто пошутили! Ведь там шуток не понимают. Они—то думают, что здесь…
Он ничего не ответил — махнул рукой.
Людям явилось чудо, но никому до него нет дела, а те, кто остался там, очень серьезные и озабоченные будущим, хотят его уничтожить. Одни — потому что оскорблены, что это произошло не в их могучей стране, другие — потому что не под их протекторатом, а у схизматиков, третьим просто досадно и непонятно, и вообще им нравится играть в такие игры, где все горит и взрывается. Но они не знают, что Чагодай — не направление главного удара, а отцепленный вагон, и Купол призван их же самих заманить и отвлечь, пока где—то делается настоящее дело. Они ничего не знают. Идет война, и не только они могут пускаться на хитрости.
Я ушел от них, а вот чем был Купол, никто теперь не узнает. Он мог быть чем угодно — заповедником, отстойником, убежищем, лепрозорием, карантином, Городом за рекой, русским Израилем наконец. А может быть, все гораздо проще — его жители впали в сон и накрылись одеялом, пока машинисты не решат, куда ехать поезду. Вот и спит Чагодай медведем в берлоге, гусеницей в коконе, чтобы дождаться теплого ветра и весеннего дождя, проснуться и зазеленеть.
Или же прав батюшка — и все, что я тут углядел: хождение по воде, благоденствие и процветание, изобилие помидоров и баклажанов, весь этот хилиазм, он же милленаризм, сиречь тысячелетнее царство Христово, блаженный остров коммунизма, весь этот Чевенгур — только утонченная русская прелесть, последняя ступень соблазна и испытание, и если после разорения, раздора и нищеты Чагодай вынесет и это и от этого откажется, то тогда прямиком всех его несоблазнившихся жителей в Рай. И, значит, надо отсюда бежать, всем, немедленно, спасаться и выбирать страдание, ибо мир, в котором страдания нет, безбожен?
Горбунок сидел у костра и пытался вскипятить воду. Костер горел плохо — не чета тому, что грел меня в последнюю ночь перед Чагодаем, — он горел так, как горит пламя высоко в горах, где странствовало тело моего отца, а теперь вечно пребывала его душа, и я мельком подумал, что не все под этим шатром так ладно, как за его пределами. Евсей Наумович опустился на колени и стал дуть на пламя.
— Конечно, кислорода—то под колпаком меньше.
— Значит, можно задохнуться?
— Вряд ли, деревьев много.
— А если пожар?
— Сыро все же, — ответил он осторожно.
— А какой—нибудь диверсант? Обольет бензином, поднесет спичку?
— Тут приглядывают, — ответил Горбунок неопределенно. — Другое опасно.
Он ушел спать, а я долго лежал на траве и смотрел в небо. Купол померк, спустилась ночь, и вдруг я увидел звезды. Это было так странно после многих ночей, когда над головой висело безбожное и глухое марево, — вдруг распахнулся небосвод, словно Купол исчез — сдуло его ветром.
Но все было тихо, и звезды казались такими близкими и яркими, как будто их укрупнили в стократ, и тогда я понял, что Купол просто сделался прозрачным и звезды сквозь него видны, как через увеличительное стекло. Я лежал и смотрел на них — они были как будто приклеены к сводам Купола и медленно кружились вокруг.
Учитель вылез из палатки, проверил донки и сел рядом со мной.
Со стороны послышался гул самолетов, только он совсем не напоминал то нежное гудение, что умиляло мою юную душу.
— Ты вот что, Никита, ты уходи.
— Вы хотите сказать, что сейчас, что… Это вы их сюда послали! А я пришел, чтобы умирать здесь.
— Да сколько ж можно умирать? — воскликнул он в досаде. — Иди быстрее.
— А как же дети?
— Ты им не отец, — сказал Евсей Наумович печально, и, предупреждая вопрос, добавил: — Они твои дети, но ты им не отец. А там скажешь, что я остался.
Я не помню и не понимаю, что произошло дальше. Я шел по тропинке вдоль реки, потом она пропала, лес сделался густым, цеплял мою одежду, и мало—помалу она превратилась в клочья, похожие на клочья тумана, что висел на ветках. Я обернулся назад и увидел Чагодай.
Пропасть исчезла, и исчез каньон. Не было больше зловещей ямы в середине. Земля разгладилась, река вошла в берега. Передо мной лежал город, в котором я родился. Он еще спал, и не горел ни один огонек. Над домами высокие и стройные стояли главки церквей. Одинокая лодка скользила по воде. Тихо было и уныло. Я видел весь город, будто это был его макет, мог дотронуться до любого дома, потрогать руками мост, крыши, торговые ряды, здание школы, кладбище и стены монастыря. Я видел лес и разбросанные по нему капли озер. Мое зрение сделалось настолько острым, что я различал каждую травинку в поле и в темной воде спящих рыб. В лесу видел оранжевую морошку, снежные ландыши, красные ягоды брусники и клюкву на болотах, желтые березы и алые гроздья рябины, заросшие коричневыми опятами ветхие пни и красивые рыжие подосиновики, что кругами росли на зеленых мшистых полянках. Слышал их запах и крики северных гусей, пролетавших сквозь Купол и садившихся отдохнуть на лесных озерах.
Я смотрел на лисиц и зайцев, на волков и лосей, которые пробирались звериными тропами, настороженно поднимая голову и чувствуя мое присутствие, но меня не видя, зрел осенних мух и тонкие нити паутин, на которых повисли капли дождя.
Местность открылась моему взору во всем ее разноцветии и разнообразии, как если бы я сам летел над землей, словно бесшумная птица. Она не казалась особенно красивой, многие строения в городе были ветхими, и много было в лесах непроходимых чащ, заброшенных охотничьих избушек и узкоколеек, стрельбищ, казарм, полигонов, противоракетных комплексов, сараев, зимовий, шахт, уродливых дачных домиков, сверху похожих на пчелиные соты, так что невозможно было понять, какой из них был построен отцом. Этот макет моей родины был удивительно точным. То был не сам Чагодай, но памятник моей колыбели — прожитой жизни и несостоявшейся любви, — и он заслужил мемориал под пуленепробиваемым стеклом, который должен был сохраниться на Земле даже тогда, когда не останется на ней ничего, как стояли далеко отсюда посреди пустыни великие пирамиды, чтобы сотни или тысячи лет спустя, в новой эре или новом эоне уцелевшие и преображенные люди разгадали секрет Купола, проникли под сырые своды, раскопали обломки чагодайской цивилизации и узнали о каждом, кто жил на этой Земле, и восплакали об их судьбе и судьбе человека, которого Чагодай не досчитался.