Лидия Скрябина - Дневник ее соглядатая
Целую тебя, моя дорогая девочка. Может, хотя бы фотографию пришлешь? Какая ты теперь?»
«Большая. Большая я теперь, дорогая мамочка, – с привычной злостью подумала Алла. – Что ж, значит, ты со своим Михайло Потапычем можешь себе позволить посмотреть на меня поближе? То ли дело десять лет назад!»
Однако от этих горьких упреков Алла не ощутила привычного толчка ненависти. Всю чернуху оттянул на себя отец. Странно. Что это значит? Что она может выработать только определенное количество ненависти и на всех не хватает?
«Ладно, пошлю ей фотографию, – неожиданно решила Алла и полезла в фотоальбом. Сначала выбрала улыбающуюся перед «мерсом», потом в вечернем платье, потом подумала и послала коллективную, где весь курс на «арбузнике», шуточном приеме в первокурсники, – пусть разбирается, где ее маленькая дочурка. Найдите десять отличий!.. А папашка! Уже наябедничал! Значит, его все-таки проняло, что я стала Милославской! Это вам не Шишакова! Отречемся от старого мира! Отрясем его прах с наших ног!»
Сессию, как и обещал Каха, она сдала на один большой трояк, и впереди были свобода, любовь и месть. Прамачеха, устав выжидать ее, обиделась и демонстративно засобиралась на дачу к подруге, но по-прежнему не выпускала «кавказских дневников» из рук и уклонялась от всех телефонных уговоров оставить их Алле дочитать.
В ответ на робкие жалобные стоны Лины Ивановны «на прощанье» Алла примирительно пробурчала какие-то нежности в трубку и поехала навестить страдалицу.
Она действительно немного упустила из виду названую бабушку, осваивая новый ботанический мир. Повседневная реальность была для Аллы лишь разорванными во времени и пространстве лоскутами жизни, островами в океане. Один остров занимала любимая мачеха Стёпа. Другой был отдан во владение американской родне, глянцевым братьям, дерганому от бесконечной родительской перебранки детству и непонятной на сегодняшний момент маме. На третьем острове благоухала лавандой и пионами обетованная земля ботанического сада.
Образование новых земель-островов давалось ей с трудом. А вот сворачивание в жалкие комочки неугодных прежних выходило очень быстро. Алла, как творец, была обидчива и скора на расправу.
В один из таких жалких комочков был безжалостно сжат универ с однокурсниками в роли босховских уродов, в другой – мстительно стиснут папашка со всеми его заморочками. От каждого острова отходила пуповина, за которую Алла, когда хотела, притягивала его из непрозрачной мути космоса к себе. Эта система мироздания страдала явными недоработками, но все-таки кое-как функционировала. Все лучше первородного хаоса.
На сегодняшний день самой обжитой землей была по-прежнему мачехина. В нее включались колонии по имени прамачеха, Каха и даже несчастная Антонина из неведомого Владикавказа.
Алла подрулила к этой земле, пришвартовалась у тротуара и спрыгнула на знакомую пристань под козырек подъезда. Каштаны во дворе одобрительно качнули листвой при виде ее. Гламурные члены съежились и отпали. Бобик сдох.
Смотрительница земли распахнула перед ней двери и замялась, размышляя, может ли она обнять изменщицу, променявшую ее на какой-то сад. Алла первой притянула к себе старую женщину, та слишком поспешно, всем телом откликнулась на эту долгожданную ласку, в глазах блеснули незапланированные слезы. Как давно к ней никто не прикасался, никто ее не гладил, хорошо еще, что Тарзан оказался игривым и приветливым. Лина Ивановна раньше не задумывалась, как важно для живого существа, чтобы к нему кто-нибудь прикасался, ведь совсем недавно желающих была уйма. А теперь один Тарзан. Ласковый пес старался всегда привалиться к ее ногам и положить голову прямо на пальцы. Теперь она знала почему.
– Слушай, а ты о своем дяде Порфирии что-нибудь слышала? Он действительно в Америку подался? – Алла боялась упреков в невнимании и сразу выбрала нейтральную тему. Они сидели в гостиной и пили чай с пенками от клубничного варенья, которым благоухала квартира.
– Да, доходили слухи, что он там джигитовкой занимался. Потом осел где-то в Сан-Франциско, женился на американке, дочери какого-то конезаводчика, и даже породил двух детей.
– Откуда ты знаешь? Вы переписывались?
– Нет, что ты. За родственников за границей можно было знаешь как схлопотать. В лагерь отправиться.
– Конкретно? В концлагерь? – недоверчиво фыркнула Алла.
– Не юродствуй. Конечно. Самое малое – могли не взять на хорошую работу или вышибить из института. Ты становился неблагонадежным. Первым кандидатом в шпионы. А Порфирий после войны, когда была большая волна реэмигрантов, хотел вернуться в Союз. Моей маме Антонине пришел запрос из компетентных органов, действительно ли у нее есть такой брат. Но она отписала, что он вор и мошенник, в революцию воевал за белых, и его не пустили.
– Она за золотые червонцы мстила?
Лина Ивановна посмотрела на девушку как на несмышленыша, вздохнула:
– Конечно нет. Воровство золота – это были цветочки по сравнению с тем, что он сотворил потом. Тот офицер, который обокрал их в Тифлисе, и был Порфирий.
– Быть не может!
– Да, мать сама мне рассказывала, просто в дневнике она постыдилась написать такое про любимого брата и выдумала безымянного офицера.
– Ну и скотина же этот Порфирий! Он же сестре жизнь искалечил! Понятно теперь, почему они так странно с Иваном расстались! А я еще собиралась предложить тебе разыскать его в Америке. Сейчас ведь это просто делается через Красный Крест или вообще через Сеть, наверняка там полно поисковых сайтов.
– Знаешь, моя мама долго носила в себе эту боль, они ведь были очень близки. Но я думаю, она так страшно расписала его не из ненависти. Наоборот, спасти хотела. Это была единственная возможность уберечь его от возвращения на Родину, неминуемой посадки в тюрьму или отправки в лагерь. Ведь предупредить его о том, что у нас тут творится, было невозможно. А советская пропаганда вовсю кричала о том, как все распрекрасно.
– Вот это поворот! Слушай, ты когда уезжаешь к подруге на дачу?
– Может, и сегодня. Она должна позвонить и заехать за мной.
– Оставишь мне дневники? – спросила Алла, беря со стола тетрадь. Ей было уже любопытно, насколько сильно вцепилась прамачеха в дневники, и смешно, что пожилого человека так легко дразнить.
– Нет-нет. Я всего на неделю уезжаю, – затараторила прамачеха, с трудом удержавшись, чтобы не броситься к столу и не вырвать записи у девушки из рук. – Но если хочешь, давай сейчас почитаем.
– А тебе не надо собираться?
– Нет-нет, – горячо заверила ее Лина Ивановна и мягко, но настойчиво отняла заветную тетрадь. – Я с удовольствием почитаю. «1920 год. Владикавказ. Утром я очнулась в маминой мягкой и теплой постели, куда она меня заботливо уложила с дороги.
Я видела беспокойные, пестрые сны и проснулась от сердечной боли, потому что рядом не было Ванечки. Горячка расставания прошла, а горечь и боль невозвратной потери остались и заполнили каждую клеточку тела.
Сколько бы мне ни снилось потом сладких грез, только две медовые недели, проведенные с Иваном в квартире хозяина гостиницы в Тифлисе, остались самым лучшим, самым сладостным сном в моей жизни.
А через три дня у меня подскочила температура и начался бред. В дороге я где-то подцепила тиф. Да, тиф, от которого наша семья уворачивалась три года подряд, все-таки нас настиг. Несколько недель я провалялась в бреду, а когда очнулась, с ужасом обнаружила, что мать с отцом и десятилетний Павлуша тоже больны. Отец, оказывается, из газет (письма тогда почти не доходили) узнал, что у нас тут очень голодно, и, купив мешок сала и пять мешков пшеницы, повез их домой.
Добирался он трудно, надо было все время мешки с платформы на платформу перекидывать, ехал-то на перекладных. Едва добрел, усталый, измученный; два мешка с зерном по дороге отобрали. Ну, видно, то ли в дороге, то ли от меня с устатку заразился и тоже слег. Аза ним мать и Павлуша.
Все больницы были переполнены тифозными, доктора дозваться оказалось невозможно. Наконец наш сапожник, который при красных снова стал помощником коменданта, вытребовал отцу военного врача. Тот сказал, что у отца тиф и воспаление легких и вряд ли он выживет, а у матери тиф в очень тяжелой форме, зато Павлуша уже поправляется.
Тот же сапожник привел ко мне медсестру из военного госпиталя, чтобы она помогла ухаживать за больными родителями. Я ведь была еще очень слаба, а мать с отцом так отяжелели, что я не могла их даже перевернуть в одиночку.
Заплатить медсестре было нечем, и я из сердца вырвала свое обручальное кольцо с изумрудами и отдала ей. Отец прометался в бреду еще шесть дней, а когда умирал, неожиданно пришел в себя. Как умоляюще он на меня смотрел в эти последние минуты! Видно, ему не хотелось умирать. Я глядела на него и поражалась, что хотя любила его, но совершенно не знала и чувствовала его ответную отцовскую любовь и близость лишь однажды. И это «однажды» было моим первым осознанным воспоминанием в жизни.