Эдуард Асадов - Что такое счастье. Избранное
— Вы подумайте только, — продолжала охать Антонина Ивановна, когда мы шли с ней к нашему Дому творчества, — Джек-то наш какой головастый. Ведь никогда еще так не лаял и ни разу в жизни никого не тянул во двор, а тут тащит меня к воротам, и баста! А вы далеко ушли, за целый почти квартал. Хорошо, что влево не повернули. Там через проулок пройти — и идет линия железной дороги, где электрички носятся как очумелые. Нет, Джек-то наш, ну надо же такое! Вот теперь расскажу Леониду Максимовичу, какой у нас пес.
А то он все бранит его и дармоедом дурацким называет.
Она долго еще удивлялась собачьей сообразительности, а я присел возле Дома творчества на корточки и подозвал Джека.
— Давай, — сказал я ему благодарно, — знакомиться. Дай, Джек, на счастье лапу мне! — И протянул псу окоченевшую ладошку. Пес ткнулся мне в ладонь теплым носом и положил на нее когтистую ледяную лапу.
— Это он у нас умеет! — засмеялась хозяйка. — Лапу он подает в самый раз, можно сказать, как нельзя к месту.
А я погладил ушастую голову Джека и только тихо сказал:
— Спасибо. Большое тебе спасибо. Не забуду этого никогда…
Вот так подружился я с Джеком, с одним из лучших, по моему мнению, представителей славного собачьего племени. И я знаю, что дружит он со мной не из-за сахара или кусочков колбасы, которыми я его угощаю. Угощают его и другие люди. Да и вообще харч, как я думаю, у Леонова подходящий. Пес всегда сыт. Нет, дружит он со мной по душевной привязанности и по взаимной, если хотите, симпатии, объяснить которые толком пока еще никто и нигде до конца не сумел. Впрочем, возможно, что делать этого и не нужно.
И теперь, всякий раз, завидев меня еще издали где-нибудь на прогулке, Джек на мгновение замирает, а затем, радостно взвизгнув, кидает вперед свое короткое, сплетенное из упругих мышц тело и, словно черная торпеда, все больше и больше набирая скорость, летит по направлению ко мне. Не добежав метра два до меня, он делает толчок и, пролетев по воздуху оставшееся расстояние, носом и передними лапами вонзается в мой живот.
«Дай, Джек, на счастье лапу мне!» — улыбаясь, говорю я псине, и мы дружески обнимаемся.
А славно все-таки иметь на свете пусть иногда и бессловесного, но настоящего и верного друга.
СОЛОВЬИНЫЙ ЗАКАТ
Не уходи из сна моего
Не уходи из сна моего!
Сейчас ты так хорошо улыбаешься,
Как будто бы мне подарить стараешься
Кусочек солнышка самого.
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
Ведь руки, что так меня нежно обняли,
Как будто бы радугу в небо подняли,
И лучше их нет уже ничего.
Не уходи из сна моего!
В былом у нас — вечные расстояния,
За встречами — новых разлук терзания,
Сплошной необжитости торжество.
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
Теперь, когда ты наконец-то рядом,
Улыбкой и сердцем, теплом и взглядом,
Мне мало, мне мало уже всего!
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
И пусть все упущенные удачи
Вернутся к нам снова, смеясь и плача,
Ведь это сегодня важней всего.
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
Во всех сновиденьях ко мне являйся!
И днем, даже в шутку не расставайся
И лучше не сделаешь ничего.
Не уходи из сна моего!
У ночного экспресса
Поезд ждет, застегнутый по форме.
На ветру качается фонарь.
Мы почти что двое на платформе,
А вокруг клубящаяся хмарь.
Через миг тебе в экспрессе мчаться,
Мне шагать сквозь хмурую пургу.
Понимаю: надо расставаться.
И никак расстаться не могу.
У тебя снежинки на ресницах,
А под ними, освещая взгляд,
Словно две растерянные птицы,
Голубые звездочки дрожат.
Говорим, не подавая виду,
Что беды пугаемся своей.
Мне б сейчас забыть мою обиду,
А вот я не в силах, хоть убей.
Или вдруг тебе, отбросив прятки,
Крикнуть мне: — Любимый, помоги!
Мы — близки! По-прежнему близки! —
Только ты молчишь и трешь перчаткой
Побелевший краешек щеки.
Семафор фонариком зеленым
Подмигнул приветливо тебе,
И уже спешишь ты по перрону
К той, к другой, к придуманной судьбе.
Вот одна ступенька, вот вторая…
Дверь вагона хлопнет — и конец!
Я безмолвно чудо призываю,
Я его почти что заклинаю
Горьким правом любящих сердец.
Стой! Ты слышишь? Пусть минута эта
Отрезвит, ударив, как заряд!
Обернись! Разлуки больше нету!
К черту разом вещи и билеты!
И скорей по лестнице! Назад!
Я прощу все горькое на свете!
Нет, не обернулась. Хоть кричи…
Вот и все. И только кружит ветер.
Да фонарь качается в ночи.
Да стучится сердце, повторяя:
«Счастье будет! Будет, не грусти!»
Вьюга кружит, кружит, заметая
Белые затихшие пути…
Хмельной пожар
Ты прости, что пришел к тебе поздно-препоздно,
И за то, что, бессонно сердясь, ждала.
По молчанью, таящему столько «тепла»,
Вижу, как преступленье мое серьезно…
Голос, полный холодного отчуждения:
— Что стряслось по дороге? Открой печаль.
Может, буря, пожар или наводнение?
Если да, то мне очень и очень жаль…
Не сердись, и не надо сурового следствия.
Ты ж не ветер залетный в моей судьбе.
Будь пожар, будь любое стихийное бедствие,
Даже, кажется, будь хоть второе пришествие,
Все равно я бы к сроку пришел к тебе!
Но сегодня как хочешь, но ты прости.
Тут серьезней пожаров или метели:
Я к цыганам-друзьям заглянул по пути,
А они, окаянные, и запели…
А цыгане запели, да так, что ни встать,
Ни избыть, ни забыть этой страсти безбожной!
Песня кончилась. Взять бы и руки пожать,
Но цыгане запели, запели опять —
И опять ни вздохнуть, ни шагнуть невозможно!
Понимаю, не надо! Не говори!
Все сказала одна лишь усмешка эта:
— Ну а если бы пели они до зари,
Что ж, ты так и сидел бы у них до рассвета?
Что сказать? Надо просто побыть в этом зное.
В этом вихре, катящемся с крутизны,
Будто сердце схватили шальной рукою
И швырнули на гребень крутой волны.
И оно, распаленное не на шутку,
То взмывает, то в пропасть опять летит,
И бесстрашно тебе, и немножечко жутко,
И хмельным холодком тебе душу щемит!
Эти гордые, чуть диковатые звуки,
Словно искры, что сыплются из костра,
Эти в кольцах летящие крыльями руки,
Эти чувства: от счастья до черной разлуки…
До утра? Да какое уж тут до утра!
До утра, может, каждый сидеть бы согласен.
Ну а я говорю, хоть шути, хоть ругай,
Если б пели цыгане до смертного часа,
Я сидел бы и слушал. Ну что ж! Пускай!
Ее любовь
Артистке
цыганского театра «Ромэн»
Ольге Кононовой
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.
Снова вспышка! Улыбки, ленты.
Дрогнул занавес и упал.
И под шквалом аплодисментов
В преисподнюю рухнул зал…
Правду молвить: порой не раз
Кто-то втайне о ней вздыхал
И, не пряча влюбленных глаз,
Уходя, про себя шептал:
«Эх, и счастлив, наверно, тот,
Кто любимой ее зовет,
В чьи объятья она из зала
Легкой птицею упорхнет».
Только видеть бы им, как, одна,
В перештопанной шубке своей,
Поздней ночью спешит она
Вдоль заснеженных фонарей.
Только знать бы им, что сейчас
Смех не брызжет из черных глаз
И что дома совсем не ждет
Тот, кто милой ее зовет.
Он бы ждал, непременно ждал!
Он рванулся б ее обнять,
Если б крыльями обладал,
Если ветром сумел бы стать.
Что с ним? Будет ли встреча снова?
Где мерцает его звезда?
Все так сложно, все так сурово,
Люди просто порой за слово
Исчезали бог весть куда.
Был январь, и снова январь…
И опять январь, и опять…
На стене уж седьмой календарь.
Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать!
Ждать и жить! Только жить не просто:
Всю работе себя отдать,
Горю в пику не вешать носа,
В пику горю любить и ждать!
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!..
Но свершилось: сломался, канул
Срок печали. И над окном
В дни Двадцатого съезда грянул
Животворный весенний гром.
Говорят, что любовь цыганок —
Только пылкая цепь страстей.
Эх вы, злые глаза мещанок,
Вам бы так ожидать мужей!
Сколько было злых январей…
Сколько было календарей…
В двадцать три — распростилась с мужем,
В сорок — муж возвратился к ней.
Снова вспыхнуло счастьем сердце,
Не хитрившее никогда.
А сединки, коль приглядеться,
Так ведь это же ерунда!
Ах, как бурен цыганский танец,
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
И, наверное, счастлив тот,
Кто любимой ее зовет!
Поют цыгане