Марлен Хаусхофер - Стена
Из «мерседеса» Гуго вышел отличный домик, теплый и защищающий от ветра. Нужно было оставлять в лесах больше машин, из них выходят превосходные гнезда. Наверное, их тысячи стоят на дорогах по всей стране, они заросли плющом, крапивой и кустами. Но они совсем пустые, никто в них не живет.
Я вижу растения — зеленые, сочные и безмолвные. И слышу ветер и разные шорохи в мертвых городах, слышу, как разбиваются стекла на мостовой, когда ржавчина съедает петли, как капает вода из лопнувших труб и хлопают на ветру тысячи дверей. Иногда, ветреной ночью, с грохотом рушится на паркет с кресла у письменного стола окаменелость, бывшая некогда человеком. Наверное, какое-то время были большие пожары. Но теперь они, пожалуй, уже в прошлом, и растения поспешно скрывают наши останки. На земле за стеной не видно ни муравьев, ни жучков, ни других насекомых. Но так будет не всегда. С водой ручьев просочится и жизнь, мельчайшая простейшая живность вновь заселит землю. Мне бы это должно быть безразлично, но странно — такие мысли приносят тайное удовлетворение.
С шестнадцатого октября, вернувшись с гор, я вновь приступила к регулярным записям. Шестнадцатого октября выкопала картошку и собрала грязные клубни в мешки. Урожай был хорош, мыши нанесли совсем небольшой урон. Я была довольна и могла спокойно ждать зимы. Вытерев черные руки о мешок, я присела на бревно. Миновало время бесконечного голодного урчания в животе, у меня слюнки текли при мысли об ужине — молодая картошка с маслом. Лучи заходящего солнца пронизывали кроны буков, я отдыхала, усталая и довольная. Болела спина от работы внаклонку, но и боль была приятной, как раз такой, чтобы заметить, что у меня вообще есть спина. Предстояло еще перетащить мешки домой. Я привязывала их по два к буковым сучьям — они заменяли мне летом тачку, а зимой санки, и тащила по утоптанной тропке к дому. Сложив вечером в кладовой все мешки, я устала так, что легла спать без ужина, праздничную трапезу пришлось отложить.
Двадцать первого октября — погода все держалась — я собрала яблоки и дички. Яблоки были чудесные, хотя и крепковаты. Разложила их в кладовке, так чтобы они не касались друг друга. Те, что были с побитыми бочками, — в первый ряд, чтобы съесть поскорее. Очень они были красивые: зеленые как трава, с ярко-красными щечками, как яблоко из сказки про Белоснежку.
Сказки я помню очень хорошо, а вообще забыла многое. Я и так не очень-то много знала, вот и осталось совсем чуть-чуть. В голове крутятся имена, а когда жили те, кто их носил, — не помню. Я всегда что-то учила только к экзамену, а потом уверенность мне давали справочники. Теперь же, без их помощи, в голове у меня страшный кавардак. Иногда на память приходят строки стихов, а кто их написал — не знаю, и меня охватывает мучительное желание наведаться в ближайшую библиотеку и взять книги. Немного утешает, что книги скорее всего сохранились и когда-нибудь я до них доберусь. Сегодня-то я знаю, что тогда будет слишком поздно. Даже в нормальные времена мне бы не прожить столько, чтобы ликвидировать все пробелы. И уж не знаю, в состоянии ли еще моя голова все это вместить. Если я когда-нибудь выберусь отсюда, то буду нежно и тоскливо гладить все книги, что попадут мне в руки, но читать их больше не стану. Пока я жива, мне силы понадобятся, чтобы нам со зверями выжить. Никогда не стать мне по-настоящему образованной женщиной, придется с этим примириться.
По-прежнему светило солнце, но день ото дня холодало, а по утрам иногда были заморозки. Бобы уродились на славу, и самое время было отправляться в горы за брусникой. Мне очень не хотелось в горы, но я понимала, что без ягод не обойтись. Альпийские луга тихо, словно зачарованные, лежали под бледным октябрьским небом. Я добралась до обрыва и оглядела окрестности. Видно было дальше, чем летом, я разглядела крохотную красную колокольню, которой прежде не видела никогда. Луга пожелтели, над ними стояла коричневатая дымка спелых семян. А посреди лугов виднелись прямоугольники и квадраты, некогда бывшие полями. В этом году они пошли уже большими зелеными пятнами буйных сорняков. Воробьиный рай. Только не было там больше ни одного-единственного воробья. Они валялись в траве, как игрушечные птички, и уже до половины ушли в землю. Никаких надежд я не питала, но все же, увидав все это — ни струйки дыма, нигде ни малейших признаков жизни, — снова пришла в глубочайшее уныние. Лукс поглядывал на меня внимательно и стал поторапливать. Да и слишком холодно было, чтобы долго сидеть. Три часа собирала ягоды. Тяжелая работа. Руки совершенно разучились обращаться с такими мелкими предметами, я стала очень неловкой. Наполнив наконец ведро, присела на скамейку перед хижиной выпить горячего чая. Тут и там виднелись оставленные пасущимися животными проплешины, поросшие отавой. Трава успела уже пожелтеть и стать не такой сочной. Повсюду росла невысокая лиловая горечавка, ее цветы — словно из нежного старого шелка. Болезненный осенний цветок. Я вновь увидела, как над лесом кружит канюк и вдруг падает камнем вниз. Я почувствовала, что лучше было бы мне никогда сюда не возвращаться.
Не люблю, когда на меня такое находит, немедленно начинаю обороняться. Не было никаких разумных причин избегать горных лугов, и я приписала тягостное чувство страху перед тяжелым переселением. И нельзя поддаваться усталости, все давно решено и признано правильным. Тем не менее от вида желтой травы, сияющих скал и болезненной горечавки меня бросило в дрожь. Внезапное ощущение великого одиночества, пустоты и света подняло меня на ноги и почти заставило обратиться в бегство. Пришла в себя только на знакомой лесной тропке. Быстро холодало, Лукс рвался домой, в тепло.
На следующий день сварила ягоды и разлила варенье по банкам, завязав их газетой. В последние погожие дни я серпом жала траву на подстилку Белле и Бычку, а раз уж все равно взялась за это, так выкосила и часть лесной лужайки для дичи. Траву убрала на сеновал над хлевом и в одну из комнат второго этажа, а сено, когда оно высохло, сложила под навес, где и прежде хранилось сено для подкормки дичи. На картофельном поле же ничего не делала, намереваясь перекопать и удобрить его весной. От всего этого утомилась и слегка удивилась, что мне и впрямь удалось подготовиться к зиме. Ну, да ведь всегда выдавались и добрые годы, так почему бы и мне не могло повезти?
На Всех Святых[6] неожиданно потеплело и я поняла, что вот теперь начнется настоящая зима. День напролет, занимаясь привычными делами, я все думала о кладбищах. Без особого повода, но думалось потому, что так много лет принято было вспоминать в эту пору об усопших. Представляла себе, как трава давно заглушила цветы на могилах, могильные плиты и кресты медленно врастают в землю и все зарастает крапивой. Представляла, как ползучие растения оплетают кресты, представляла разбитые фонари и восковое огарки. По ночам же кладбища совершенно опустевают. Ни огонька, ни звука, ничего, кроме шелеста сухой травы на ветру. Вспоминала процессии с огромными кустами хризантем в сумках, деловитых, скромных родственников. Мне никогда не нравился День Поминовения. Перешептывания старух о болезнях и избавлении, а за ними — ужас перед покойником и очень мало любви. Как ни пытались наполнить праздник высоким смыслом, древний ужас живых перед мертвыми неистребим. Могилы покойных надо украшать, чтобы иметь право забыть о них. Еще ребенком меня всегда мучило, что к мертвым так скверно относятся. Всякий ведь может сообразить, что и ему вскорости заткнут мертвый рот бумажными цветами, свечками да испуганными молитвами.
Теперь же мертвые могут наконец-то покоиться с миром — им не докучают больше роющиеся в земле руки виноватых перед ними — покоиться под зарослями крапивы и трав, в сырой земле, под неумолчный шум ветра. А если когда-либо жизнь возродится, то из истлевших тел, а не окаменевших штук, обреченных вечной безжизненности. Мне было жаль и мертвых, и окаменевших. Жалость — та единственная любовь, что сохранилась у меня к людям.
Порывы теплого ветра с гор расстраивали нервы и погружали в беспросветную печаль, которой я безуспешно пыталась сопротивляться. Животным теплый ветер тоже докучал. Лукс вяло лежал под кустом, а Тигр день-деньской жалобно мяукал, приставая к матери с непрошеными нежностями. Она и слышать о нем не желала, тогда Тигр помчался на лужайку и, громко мяукая, принялся с разбегу биться головой о дерево. Я испуганно погладила его, он же с жалобным мяуканьем ткнулся горячим носом мне в руку. Из котенка, так любившего играть, Тигр внезапно превратился во взрослого кота, истомленного любовью. Поскольку старая Кошка знать его не хотела — в последнее время она стала ужасно сварливой, — Тигр еще, чего доброго, надумает, отчаявшись, в поисках кошки удрать в лес, а кошки-то ему и нет. Кляня теплый ветер, я улеглась в постель с мрачными мыслями. Ночью обе кошки сбежали в лес и я слышала, как распевает Тигр. Голос у него был замечательный, унаследованный от господина Ка-ау Ка-ау, но моложе и поэтому лучше модулированный. Бедный Тигр, напрасны твои песни.