Сволочь - Юдовский Михаил Борисович
Честно говоря, меня и самого покачивало — то ли от смеха внутри, то ли от недосыпа.
— Так, — сказал начальник клуба, вытирая слезы. — Чтоб через полминуты я вас здесь не видел.
— Нам это… идти на плац месить асфальт? — спросил Андрюха.
— Спать иди, Окунев! Все — к чертовой матери спать. Сумасшедший дом. Юлька, за мной.
Он скрылся с Юлькой у себя в кабинете, а мы вернулись в кинобудку.
— Ну, мы точно сработаемся, — хлопнул меня по плечу Глеб.
— Красавэц! — заявил Артурчик, сверкнув зубами.
Что до Андрюхи Окунева, то он почесал в затылке и протянул мне руку.
— Это что? — спросил я.
— Знакомиться будем.
— Уже знакомы.
— Ну да, вообще-то.
Он убрал руку.
— Ладно, Андрюха, — сказал я. — Проехали.
— Проплыли, — ответил он, улыбнувшись. — Через Урал.
— Ага, — кивнул я. — Ну что, давайте спать.
Мы разобрали бушлаты, шинели и одеяла и во второй раз за этот день мгновенно и мертвецки заснули.
Я остался при клубе. Уверен, что отстоял меня перед замполитом майор Чагин. Грубый и гневливый, он был одновременно добродушен и отходчив. Внешне он напоминал поджарого фокстерьера: невысок ростом, худощав и энергичен до неутомимости, которая внезапно сменялась чернейшей меланхолией. Меланхолию он, в отличие от фокстерьеров, лечил запоями, которые на самом деле ее не излечивали, а преображали во вспышки бессмысленной ярости. Мы его любили, потому что он был неподделен во всем — и в приступах гнева, и в припадках нежной заботливости, с которой он горой вставал на нашу защиту перед начальством. Вся часть, от командира полка до самого нелюбопытного солдата, знала, что жена изменяет ему направо и налево. Она служила фельдшером при санчасти в звании старшего прапорщика, была не очень красива, но во внешности ее было что-то столь многообещающее, что ею ненадолго соблазнялись офицеры, прапорщики и даже солдаты. Я слишком поздно узнал Чагина, чтобы сказать наверняка, что было причиной, а что следствием: запои майора или измены его жены. Несколько раз она приходила на работу в санчасть с таким фингалом под глазом, что скрыть его не могла никакая косметика. Командир полка и замполит вызывали к себе Чагина и проводили разъяснительную работу.
— Ты бы, что ли, хоть бил ее так, чтоб синяков не было, — советовали ему.
Чагин мрачно молчал в ответ, и полковое начальство, махнув рукой, отпускало его, ограничившись устным внушением.
Частенько он оставался ночевать в клубе, на столе в кабинете, запершись изнутри и побеседовав на сон грядущий с бутылкой. В те времена полусухого закона водка в гарнизоне не продавалась, и Чагин, видимо, разживался ею у поселковых браконьеров, которые обменивали на водку икру и чавычу. Мы так привыкли к его ночевкам в клубе, что перестали обращать на них внимание и, дождавшись, когда Чагин заснет, жарили картошку и даже попивали припрятанную бражку, которую сами мутили из сахара и дрожжей, позаимствованных в столовой. Мы обнаглели до того, что к нам в гости стали наведываться девушки из гарнизона. То, что они были офицерскими дочками, придавало этим встречам дополнительную остроту ощущений. К одной из них, Анечке из Москвы, я даже пару раз бегал в самоволку, хотя, откровенно говоря, мне не нравилась ни она сама, ни ее московское происхождение, которым она вечно чванилась.
— Ну как? — допытывались клубные друзья.
— Чего как? — невинно отвечал я.
— Как она?
— Отменно здорова. Чего и вам желает.
— И чем вы с ней занимались?
— Ели пельмени и музицировали на валторне.
— Мальчик мой, — покровительственно заявлял Глеб Рыжиков, — это недопустимая трата времени. В твои годы я уже лечился от гонореи.
— Удачно? — интересовался я. — Или так и несешь ее с песней по жизни?
— С твоей стороны не слишком красиво не делиться опытом с друзьями, — пенял мне Глеб.
— А зачем тебе, такому искушенному, мой опыт? Он отличается от твоего только отсутствием гонореи.
После этого в разговор встревал Артурчик, на ходу сочиняя фантастические истории о похищенных им горных красавицах.
— Ты о сернах? — переспрашивал его Глеб.
— Каких сэрнах?
— О турецких серных банях, конечно.
— Сам иди в баня! — вскакивал Артурчик. — Я нэ турок, я осэтин!
— Помню, Артурчик, помню, не режь меня, джигит, кинжалом, — Глеб клал Артурчику руки на плечи, усаживая его на место, и поворачивался к молчавшему Андрюхе:
— А ты, богатырь из уральской деревни, скольким коровам голову вскружил?
— А в торец? — привычно откликался Андрюха.
— Да ладно, не скромничай, небось, табунами за тобой бегали?
— Это лошади ходят табунами. А коровы стадом.
— Извини, Андрюха, вижу, что насчет коров я погорячился, — Глеб прижимал руки к груди. — Так за тобой, говоришь, лошади бегали?
— Сам ты лошадь, — мрачно огрызался Андрюха.
— Сражен уральским остроумием, — поникал головой Глеб. — Что, братья-любовнички, не хлебнуть ли нам по этому случаю бражки? За жен Урала и Кавказа и за тот забор, через который наш киевлянин наловчился прыгать и наводить порчу на местных дев.
Во время одной из самоволок мы с Аней рассорились вдребезги. Ругались мы с ней часто, и всякий раз по самым ничтожным поводам. На сей раз причиной стало то, что она попросила нарисовать ее портрет. Вернее, попросила так, словно милостиво позволила. Она была несколько преувеличенного мнения о своей внешности и считала, что всякий художник почтет за честь изобразить ее персону. Я согласился, мельком заметив, что портреты не рисуют, а пишут. Она возразила, что не мне, киевлянину, учить ее, москвичку, говорить по-русски. Я разозлился и — каюсь — сказал кое-что интересное о Москве в целом и о москвичках в частности. В ответ последовала длинная тирада, в которой Киеву досталось больше, чем в свое время от орд Батыя. Мне же было объявлено, что я провинциальная сволочь и козел.
— Если женщина называет мужчину козлом, значит, ей не удалось сделать из него барана, — отрезал я.
— Господи, мужчина нашелся! — возмутилась она. — Да у меня такие мужчины были, какие тебе и не снились.
— А откуда ты знаешь, какие мужчины мне снятся? — хмыкнул я.
— Идиот, — сказала она. — Просто идиот.
На этой светлой ноте мы и расстались. Я шел в сумерках по зимнему гарнизону, приятно преображенному свежевыпавшим снегом, который скрыл на время убожество растрескавшегося асфальта и налип на голые ветки деревьев и похожие на каски колпаки фонарей. Из фонарей, к счастью, горел только каждый третий, и большую часть пути я проделал в декабрьской полутьме, оберегавшей меня от непредвиденных встреч.
— А ну, стой, солдат! — раздалось у меня за спиной.
Я машинально оглянулся. Шагах в тридцати вырисовывались трое патрульных — офицер и пара солдат. В голове моей мелькнула сумасшедшая мысль, что это Аня из мести вызвонила патруль и пустила по моему следу. Я отмел эту нелепость и зашагал быстрее.
— Стой, солдат! — повторил офицер. — Стой, сука, стрелять буду!
— А ты в движущуюся мишень попади! — крикнул я и пустился бежать.
— Товарищ капитан, — прозвучал ленивый голос одного из солдат, — а вы стрельните. А то все ходим, ходим… Скучно!
— Я те стрельну, Голованов, — прорычал в ответ офицер, — я те так стрельну, что у тебя часть фамилии отвалится. Бегом за ним!
Не знаю почему, но мне вдруг стало весело. Идиотская ссора с Аней, затем этот патруль, бегущий за мной по заснеженному дальневосточному гарнизону, — все это больше походило на кино, чем на действительность. Я настолько ощутил себя героем фильма, что очередная идиотская мысль, пришедшая мне в голову, не встретила там никаких возражений. Я остановился, нагнулся, зачерпнул снегу, слепил из него тугой ком и с криком «Ложись!» швырнул в преследователей. Те, словно кегли, попадали на землю. «А вот теперь беги, и как можно быстрее, — посоветовал я сам себе. — После такого подарочка он точно озвереет и шмальнет в тебя».
Я помчался, оставляя на снегу следы, но впереди уже чернела асфальтом дорога, за которой тянулась ограда нашей части. Пробежав по асфальту несколько десятков метров, я кинулся к просевшему забору, перемахнул через него, едва не запутался в шинели, и, не останавливаясь, припустил в сторону клуба.