Дина Рубина - Последний кабан из лесов Понтеведра
Я тихо вынеслась из зала. Прикрывая за собой дверь, я слышала:
И над моей еврейскою могилою хари, хари, моя звезда…
– Ну, как концерт, – спросил завхоз Давид, пробегая с молотком в руке, – бэседэр?
Я жалко кивнула.
Остальное я слышала из-за двери, когда приближалась к ней, в надежде, что концерт подходит к концу. Но он все длился. Белоконь изрыгал какие-то частушки на еврейской подкладке, хлопая клешней по клавиатуре, а ботинком по полу.
В щели между занавесками на стеклянных дверях зала я видела, как водворилась на сцене певица – врачиха в блузке, руки лодочкой вперед, как будто она собирается нырнуть в воду с борта катера.
«Все, что было, все, что ныло, все давным-давно уплыло… – подпевали ей с мест пенсионеры. – Все, что пело, все, что млело, все давным-давно истлело…»
Я даже не подозревала о существовании такого романса.
Врачиха задержалась на сцене дольше других, очевидно, она считалась гвоздем программы. Затем опять водворился Белоконь, который на мотив «Дорогая моя столица» пропел что-то вроде (во всяком случае, это своими ушами я слышала из-за двери:) «Дорогие мои аиды, я привязан к вам всей душой!»
Веселье стало нешуточным, уже весь зал подпевал и, кажется, даже импровизировал стихи вместе с национальным поэтом.
– «Дорогие наши дети! – кричал он, дирижируя рукой (дальше неразборчиво, пенсионеры заглушали). – Перед вами мы в ответе, жаль, что заработок мал!»
Конца этому светопреставлению не предвиделось.
И вдруг мне послышалось, что в зале объявили «Хабанеру»!
Я ринулась к щели в занавеси, не веря своим ушам.
– «Еврейская хабанера»! – повторил Белоконь. – Как вы можете убедиться, друзья, мои профессионалы и с классикой на «ты»!
«Хабанере» он тоже аккомпанировал. Кажется, все теми же тремя аккордами.
Та же врачиха в блузке, с красными пятнами на щеках, сведя брови и грозясь нырнуть в зал, пела, пела, черт возьми, вот это самое:
Ах! Ты мое-ей, еврейской страсти не мог поня-а-ать до кон-ца!
А-ах, no-любила я на не-счастье антисемита и под-ле-ца!..
Лю-у-убо-овь! Лю-у-убовь! Лю-уу-бо-овь! Лю-у-убовь!
Пошатываясь, я вышла на воздух, и тут на меня чуть не налетела Таисья. Она неслась вперед своей походкой половецкого хана, поигрывая возле бедра невидимой камчой. За ней поспевала группа родителей учащихся консерваториона, человек тридцать.
– Готова?! – крикнула мне Таисья.
– Аболютно, – пробормотала я. Она ринулась в зал, я – за ней.
Рванув на себя стеклянную дверь, она ворвалась в зал с криком:
– Все на площадь!!
– Что случилось? – спросила я ее.
– Все на демонстрацию!! – тяжело дыша, воскликнула она, делая публике зазывный жест типа «айда!».
– По какому поводу?
– Пробил час! – крикнула она. – Пришло время доказать этому пидору – кто здесь граммофон запускает.
– Тая, ты с ума сошла? – спросила я кротко. – У нас тут концерт легкой классической музыки, Тая.
– Все!! – сказала она. – Лопнула манда, пропали деньги!
И тогда художественный руководитель Бенедикт Белоконь снял клешни с клавиатуры и восторженно закричал своему коллективу:
– Ребята, присоединимся к побратимам! Поможем отстоять!
Хевра из Ехуда хлынула из-за хлипких фанерных кулис, а из-за столиков повалили дружные, раскисшие от самопальных еврейских романсов, от совместного творчества и сладкого вина пенсионеры.
Все они устремились за Таисьей к выходу, а Белоконь, приобняв на ходу ее клешней за плечи, спросил доверительно:
– За что стоим?
– За отделение консерваториона от Матнаса! – яростно и страстно воскликнула она.
– А! – сказал он. – Дело хорошее…
Топоча и выкрикивая что-то на ходу, подпевая скандирующим какие-то ошметки лозунгов артистам, все двинули на городскую площадь.
Я стояла у дверей Матнаса обескураженная и притихшая. Поодаль, как в пьесе «Вишневый сад», продолжали стучать молотками рабочие, собирающие из щитов сцену для завтрашнего спектакля. В наступивших сумерках мандаринные дольки фонарей наливались изнутри электрическим соком.
Странное ощущение владело мною: меня вдруг покинуло чувство, что я сочиняю эту пьесу, веду на ниточках этих кукол. Пропала магия совпадений, чудесное ощущение нитей, которые ты перебираешь пальцами, прядя повествование.
Я вдруг ощутила себя не автором собственной повести, не хозяином переносного театрика, а всего лишь одним из ее второстепенных персонажей, вдруг осознала ничтожность своих сил, смехотворность своих притязаний.
…Я ведь знала, говорила я себе, ведь с самого начала знала, что ничего хорошего от хевры из Ехуда не дождешься. Из какого странного азарта я все-таки вытащила этих кукол из корзинки на свет Божий, вернее, на свет рампы, под эти фонари, на эту площадь?
Я повернулась и побрела домой.
Бесхозные две строки, где-то когда-то прочитанные или услышанные, крутились у меня в голове: «Ибо тоска – ходить весь год пешком и трогать надоевшую струну…» – неотвязно крутились в голове и означали не что иное, как мою собственную участь…
Возле моста меня догнал Владимир Петрович, взял под руку.
– Ну что ж вы так бежали! – сказал он укоризненно. – Насилу догнал.
– Владимир Петрович, простите меня, если можете, – сказала я, не глядя на старика. – Я не предполагала всего этого безобразия.
– Ничего, – примирительно сказал он. – Видите, а людям понравилось.
– Но ведь им и Дебюсси нравится?
– И Дебюсси, – кивнул он, – и Дебюсси нравится. В этом-то и штука… Перед этим-то, милая, всегда художники руки опускали – перед всеядностью толпы.
Молча мы взбирались по дорожке вверх, к той площадке, с которой открывался распахнутый вид на Иерусалим. И опять, не договариваясь, остановились – так притягивали и не отпускали взгляд эти огни на темных далеких холмах.
– Вдохните глубже этот воздух, – проговорил старик, не шевелясь. – Чувствуете – запах шалфея? Эти блекло-сиреневые цветочки на кустах – шалфей иудейский. А там вон, по склону вниз, растут кусты мирта вперемежку с ладанником белым. Библейский ладан извлекали из этого растения. Вдохните, вдохните глубже, ощутите эту горячую, пахучую тьму гомады…
Вообразите, ведь точно так здесь пахло ночью, когда монахи Кумрана вкладывали свои свитки в огромные кувшины и оставляли в пещерах, тут, в двух шагах от нас. На что они надеялись? Что когда-нибудь мы прочтем их молитвы, почувствуем их гнев, их благость? – Он вздохнул и проговорил с непередаваемой любовью в голосе: – Прекрасно!
– Что прекрасно? – раздраженно спросила я. – Бенедикт Белоконь с его «Еврейской хабанерой»?
– И Бенедикт Белоконь прекрасен, – тихо и внятно сказал он. – Да, и этот воздух, и эти холмы, и Бенедикт Белоконь, который приперся бесплатно «радовать людей», потратился на бензин, наверняка влез в долги, чтобы купить свой подержанный микроавтобус. Он дурак и пошляк, но он прекрасен, как прекрасна жизнь… Любуйтесь жизнью.