Владимир Сорокин - Тридцатая любовь Марины
Вот по этим камням, по этому потрескавшемуся асфальту бежали ее сандалии, тапочки, танкетки, туфельки, туфли, сапожки…
Она бросила сигарету, зябко поежившись, сжала себя за локти:
– Холодно…
Но холодно было не телу, а душе.
Она свернула. Улица жирного Жданова.
Архитектурный слева, а справа разрушенный, как после бомбежки дом. Забор, какие-то леса и мертвые окна.
– Как испоганили центр… – пробормотала она, проходя мимо светящегося газетного киоска.
В этом полуразрушенном доме жила Верка, Николай, Володька. Здесь, на втором этаже она стояла с Марией в полумраке лестничной клетки, слушала ее трезвый взрослый голос. А потом они спускались вниз по гулким ступеням, шли ночным двором, вдыхая теплый, пахнущий еще не остывшим асфальтом воздух…
«Было ли это?» – подумала Марина, вглядываясь в черную глазницу Веркиного окна, – «Там наверно грязь, тьма и мокрая штукатурка. Вот и все…»
Темный нелюдимый Варсонофьевский распахнулся перед ней угрюмым тоннелем. «Как в „Книге мертвых“, – горько усмехнулась Марина, – „Черный тоннель. Только белой точки впереди не видно. Нет ее, белой точки…“
Ни одного окна не горело в переулке. Расширяющийся КГБ с постепенной настойчивостью захватывал центр, выселяя людей, снося и перестраивая дома. КГБ. Эти три сплавленные воедино жесткие согласные всегда вызывали у Марины приступ бессильной ярости, гнева, омерзения. Но сейчас ничего не колыхнулось в ее скованной ознобом душе.
– КГБ… – тихо произнесла она и слово бесследно растаяло в сыром воздухе.
Не все ли равно кто виноват в смерти переулка – КГБ, всемирный потоп или чума?..
– Все равно, – еще тише ответила Марина, двигаясь, как сомнамбула.
Мертвый переулок медленно втягивал ее в себя – оцепеневшую, молчаливую, с трудом передвигающую ноги.
Какая тишина стояла в этом тоннеле! Мертвая тишина. Словно и не было громкоголосой многолюдной Москвы с тысячами машин, с миллионами человеческих лиц…
Арка. Арка ее двора. Оказывается, какая она низкая, грязная, темная. Никогда Марина не замечала ее, быстро проплывающую над головой. Как глухо звучат в ней шаги. Остатки грязного снега, смерзшийся, потрескивающий под каблуками лед, тусклый свет: во дворе горят несколько окон.
Марина медленно вошла в тесный каменный мешок и остановилась посередине.
Ее двор.
Несколько минут она стояла неподвижно, вслушиваясь в темную тишину. Здесь не изменилось ничего. Все тот же асфальт, все те же грязные стены и грязные окна.
Она повернулась.
Ее окно светилось мутно-желтым. Там жили какие-то люди, неизвестные ей. Форточка была полуоткрыта, слышались слабые голоса…
Окно. Как оно светится! Как черен и строг крест переплета! Они остались прежними – свет, окно, форточка, их не тронуло ни время, ни КГБ.
Слезы подступили к глазам. Марина сильнее сжала свои локти.
Ей казалось, что вот-вот кто-то подойдет к окну, да и не кто-то, а бабушка, или может – Марина? Та самая Марина – пятнадцатилетняя, в белом платье, с подвитыми, разбросанными по плечам волосами.
Но никто не подходил. Никто…
Окно стало расплываться желтым пятном, теплая слеза скользнула по щеке Марины.
«Боже мой. Неужели это все было? И белое платье, и лента в волосах, и музыка?»
– Неужели? – всхлипывая, спросила она у безнадежно молчащего двора.
Шепот растаял в темноте, тишина стала еще глуше и многозначительней.
Теплые слезы катились по щекам Марины…
Утро, утро начинается с рассвета. Здравствуй, здравствуй необъятная страна…
Марина приподняла голову с подушки. Часы не обнаружили себя привычным серебристым циферблатом, зато кремовый телефон зазвонил, как звонят утром все телефоны – противными, душераздирающими трелями обезумевшего милиционера.
– Але… – тихо выдохнула Марина, ложась с трубкой на подушку, но короткая прибаутка, пробормоченная со знакомым львиным подрыкиванием, заставила ее подпрыгнуть:
– Хуй и писда ыграли в косла, хуй споткнулс и в писду воткнулс!
– Тони… Господи, Тони!
– Марина, привет! – расхохоталась трубка и Марина почувствовала на щеке густые пшеничные усы.
– Тони, милый, где ты?!
– В России, Мэри! Вчера прылетел. Как дела?
– Да хорошо, хорошо. Ты надолго?
– Нет, на три дня.
– Ой, как мало…
– Ничего. Ты дома?
– Да, да. Ты один?
– Нет, с группой.
– С какой группой?
– Турыстической! – по-солдатски рявкнул Тони и засмеялся.
– Невероятно… Слушай, Тонька, приезжай ко мне!
– Не могу, Маринучка.
– Почему?
– Веду своих в Крэмл.
– В Кремль? Чего там смотреть? Ментов что ли?
– Не знаю. Чего-нибудь. Мне все равно… Может мы потом обедать вместе?
– Давай. А где?
– Метрополь? ЦДЛ? А может в нашем?
– Да ну. Давай где-нибудь подальше.
– У Сережи?
– Он сидит полгода уже, твой Сережа.
– Как?
– Так. За фарцу иконами. Но это неважно, все равно поехали туда.
– O'kay. Я за тобой заеду. Около двух.
– Жду, милый.
В два они уже сидели за квадратным ореховым столиком, ожидая возвращения проворного официанта.
Тони курил, не переставая улыбаться. Марина, оперевшись локтями о стол, а подбородком – о сцепленные пальцы, смотрела на него.
Тони. Тоничка. Тонька.
Все такой же: пшеничные – ежиком – волосы, брови, усы. Шведская оптика в пол-лица, курносый нос. Светло-серый костюм, темно-серый галстук с голубым зигзагом.
– Ну, как же ты поживаешь, Тонька-перетонька?
– Нормально. А ты?
Марина вздохнула, вытянула из квадратной коробки сигарету, и тут же перед глазами вспыхнул огонек.
– Мерси. Я вроде тоже ничего.
– Ты какая-то грустная. Почему?
– Не знаю. Это неважно. Ну ее к чорту эту грусть.
– Правильно.
Официант принес водку, черную икру, масло, горячие, белые от муки калачи и салат «Столичный».
– Отлично, – Тони подхватил запотевший графинчик, разлил, – Мери, я хочу выпить за…
Но Марина, порывисто протянув свою узкую руку, коснулась его пальцев, подняла свою рюмку:
– Милый, милый Тони. Знаешь… как бы тебе это объяснить… вобщем… Ну их всех на хуй! Пусть цветет все хорошее. А все плохое катится в пизду. Гори вся грусть-хуйня синим пламенем!
Тони восхищенно качнул головой, чокнулся, оттопырив мизинец:
– Браво! Давно не слышал такого!
Марина опрокинула рюмку и тут же поняла, что сегодня сможет безболезненно выпить литр этой обжигающей прекрасной жидкости.
– Прелесть… – пробормотала она, отломила дужку калача, намазала маслом, потом икрой.
Тони принялся за салат. Забытые сигареты дымились в пепельнице, обрастая пеплом.
– А почему ты всего на три дня? – спросила она, с жадностью уничтожая блестящий икрой хлеб.