Татьяна Соломатина - Акушер-Ха! (сборник)
– Шуточки всё шутишь. Одной ногой на… операционном столе, а всё ёрничаешь, – как-то уже спокойнее говорит мне Лёха и по руке гладит. А я глядь – уже на каталке лежу и Серёжка мне в вену что-то тычет.
– Серж, я надеюсь, это шприц, а не то, что ты обычно хочешь в меня воткнуть? – иронично осведомляюсь я.
Анестезистка на него ревниво глянула и ещё одной ампуле так – хрясь! – башку свернула.
– Таньк, мы тебя сейчас быстро прооперируем, а партию дня через два доиграем, ладушки? – Лёха мне так типа спокойно, а сам нервный, как кот в марте.
– Слушай, а вот если со святым Петром пошутить резко так, мол, ах, какой у вас длинный и толстый посох! – место под кущами покомфортнее обеспечено?
– У него же ключи! – удивлённо так Лёха.
– Ну, посох же у него был. Он шёл-шёл и воткнул его в мать сыру землю. А она Ватикан понесла.
– Нет, ты неисправима, – резюмирует Лёха, а я уже почему-то на столе лежу. Заговорили-таки зубы своей теологической дискуссией.
Санитарки бегают, биксы хлопают, металлические стуки раздаются, ручки-ножки мне бинтиком примотали, простынками обложили, и вокруг все так дискретнее и дискретнее. В ушах – горячо. Где-то за туманом матерится Лёха. Что-то меня спрашивают, а мне уже всё по посох. Помню, только сказала Серёже: «Если на брюшине на самостоятельное дыхание переведёшь – тебе пи…» И тут кто-то свет выключил.
Снится мне сон – я в какой-то рыбацкой хижине делаю кесарево женщине. Она похожа на тряпичную куклу. Крови нет совсем. Я шью её какой-то первобытно-общинной костяной иглой и чуть ли не пенькой. И каждый раз, когда я делаю вкол, мне больно в низу живота и меня крючит в судороге. Но я понимаю, что не могу оставить её вот так. Не зашив. Я осознаю тряпичность всего происходящего, но почему-то должна это завершить. Как будто от этого зависит моя жизнь. Да какая там – моя. Судьба Вселенной!
Вкол – судорога. Выкол – судорога. Вкол – судорога. Выкол – судорога.
Пенька продёргивается с треском. И так двенадцать на два. Двадцать четыре приступа острой нестерпимой боли. «Сука, перевёл на самостоятельное дыхание. Щадящий наркоз, бля. Я ж без декомпрессии желудка». И после этой мысли на уровне ощущения меня выбрасывает в реальность – я кашляю и задыхаюсь. Я не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть. У меня рвотные спазмы. Малейшее шевеление вызывает боль во всём теле. Я себя чувствую американским лётчиком во вьетнамском плену (из чего-то свежепрочитанного на дежурстве).
А Серёжка мне нежно так:
– Тебе трубочка не мешает?
Ну, думаю, ты, сука, её вынь – я тебе расскажу. Как же я тебе скажу, идиот, если я говорить не могу. У меня же, блин, трубка во рту. А вообще-то я хочу курить, как только дышать смогу. Он что-то начинает делать с трубочкой. Мне почему-то перестаёт быть больно. Совсем. Мне становится… Нет, не хорошо. Мне становится интересно. Я слышу Серёгин ор «нестабильная гемодинамика»,[44] Лёхин вой «лаборантку сюда срочно!» и «звоните на станцию», слово «подключичка»,[45] названия сильнодействующих препаратов из анестезиологического «чемодана», и снова выключают свет.
Я сижу на чёрном камне у чёрного моря. Нет, не имя собственное. Оно действительно чёрное. Чёрное небо. Чёрные облака. Чёрный закат. Чёрный песок. Но это не похоже на детскую страшилку, и шины тут никто не жёг. Воздух свежий. Тоже – чёрный. Но всё это чёрное – богаче любой радуги. Он дышит, играет, живёт. Вряд ли это объяснишь кургузыми словами. И это не сон. Я – там. Сижу на камне. Отнюдь не в позе роденовского «Мыслителя». А в костюме «гламурной кисы», который я изредка надеваю, стряхнув пыль. Закинув ножку на ножку, куря сигаретку, изящно двигая ручками. Я сижу и в то же время – иду. Нет, не двигаюсь. Именно иду. В солнечном сплетении у меня… Тут поймут пишущие, вырезающие лобзиком и любые причастные к творческому акту. В солнечном сплетении у меня – предчувствие. Которое мучительно-приятно. Которое не родишь, не схватившись за кисть, перо, молоток, клавиатуру. Вот оно есть. И оно – болит. И оно – прекрасно. Именно в таком состоянии можно писать сутками, нервно курить… Жить одному в черноте, которая ярче пёстрых калейдоскопов. Которая – душа. Которая всегда ускользает, пока мы живы. И мы лишь касаемся этого несовершенными органами чувств. Это невозможно вспомнить, как невозможно помнить оргазм. Это невозможно ощущать дольше, чем прыжок в пропасть, когда ноги отрываются от края изведанного. Оно – огромно. И оно – ничтожно мало. В этом – всё. И в этом – ничего. Я докуриваю сигарету, сидя на чёрном камне. Мне безумно жаль последней затяжки – отчего-то она самая… солнечная. Я тяну её… Я ещё не дошла. Но сигарета скурена до чёрного фильтра…
– Боже, какая ты красивая. Даже здесь. Даже сейчас. – Серёжин голос.
– Ха! Представляешь, как бы великолепно я смотрелась в гробу.
– Ну, привет! На манеже всё те же! Добро пожаловать в наш говёный мир! – Лёха!!! Какой у него всё-таки сексуальный голос.
– Чего желаем?
– Хочу, чтобы Серёжа объяснил мне, какого… он всё время спрашивает женщин: «Тебе трубочка не мешает?», когда они говорить не могут, и чтобы вы дали мне затянуться сигаретой.
– Первая воля ожившей?
– Ага.
Дали. Это была самая прекрасная сигарета. Скуренная до самого фильтра. В нарушение всех больничных правил.
Со мною случился синдром Мендельсона.[46] Коллеги в курсе. Пару дней я отдохнула на ИВЛ. Потом ещё немного пометалась между небом и землёй на райских волнах омнопона, морфина и промедола,[47] окончательно придя в себя на девятнадцатые сутки. Похудевшая на четырнадцать килограмм. С флебитом.[48] С гемоглобином ниже порогового для покойников, потому что ещё кровотечение было. И по-неземному красивая, если верить очевидцам.
Кто виноват в том, что у меня случилась эклампсия?[49] Кто виноват в том, что случился синдром Мендельсона? Можно долго и нудно искать дефектуру[50] и обвинять Алексея Александровича и Сергея Алексеевича, господа бога, партию и правительство, систему образования и Минсоцздрав.
А вам не приходило в голову очевидное?..
Никто не виноват.
А я хочу сказать спасибо. Своим друзьям и коллегам. Акушерам-гинекологам, анестезиологам-реаниматологам, хирургам, урологам, неонатологам, кардиологам, травматологам, патологоанатомам и всем-всем-всем, кто не ищет виноватых, а решает проблему. Да, они не ангелы. У них нет ключей от райских врат, посохов на все случаи жизни, и они бывают грубы. Они матерятся и совершают ошибки. Порою – грубые. А порою от них ничего не зависит. Они взвешивают пользы и риски. Промедление может стоить пациенту жизни. А невыполненная декомпрессия желудка[51] – синдрома Мендельсона. С одним маленьким, но толстым и длинным «но». Не будь Лёшка так оперативен – не скакала бы моя дочь сейчас по Бородинскому полю на коне по кличке Пилигрим.