Анатолий Курчаткин - Солнце сияло
Впрочем, моим оно было гораздо меньше, чем не моим. У меня уже не было никаких авторских прав. Можно сказать, меня вообще не было, раз я больше не принадлежал к стакановскому сообществу. Стакановское сообщество — это, по сути, муравьиная куча, со всеми законами кучи; муравей, исторгнутый из нее, — чужак и враг.
Сожалел ли я когда о том, что был исторгнут из кучи? Сказавши «нет», я солгу. Представьте себе муравья, который, кроме как в этой куче, не знает иных способов жить. Но о чем я никогда не жалел — это о том, что снял то интервью. Я и сейчас не возьмусь объяснить, почему я сделал его. Но главное, вернись все назад, я сделал бы его и сейчас.
Вот о чем я действительно жалею — это о том, что все у нас так по-дурацки вышло с Ловцом. Конечно, думая о Ловце и о той гёрл, на которой он свихнулся, я неизбежно слышу внутри голос, убеждающий меня, что я получил тогда такой кайф — ни с чем не сравнить, что кайф все оправдал, что за мгновение кайфа можно отдать жизнь. Но на самом-то деле, чего бы я не дал, чтобы у нас Ловцом не произошло того, что произошло.
Разве что я не люблю сослагательного наклонения и поэтому отнюдь не склонен к терзаниям из-за своего прошлого. «Чего бы не дал» — что это в конце концов, кроме как красивая фигура речи?
А Горбачев еще и несколько лет спустя, вспоминая ту пору после расстрела Белого дома, говорил, что за интервью с ним журналистов выгоняли с работы. Это он имел в виду мою скромную персону. Больше ни одного интервью с ним нигде не появилось.
Глава десятая
— Здравствуй, Саша. Как жизнь? — произнес мужской голос ответом на мое «слушаю», когда я снял трубку с зазвонившего телефона.
Голос был незнакомый. С литыми властными интонациями, и в фамильярном обращении ко мне на «ты» звучало непререкаемое право на подобное обращение.
— Да, добрый день, — проговорил я, в свою очередь, с интонацией выжидания и сдержанности, не выдавая прямо, что не узнал звонившего.
— А как жизнь, на это ответить нечего? — сказал голос.
— Жизнь… а что жизнь… — начал я, желая потянуть время, чтобы понять, кто бы это мог быть.
— Так-так, — рассыпал благодушный смешок властный голос. — Где твой быстрый журналистский ум, Саша?
Это был Фамусов, Ирин отец. Что за комиссия, создатель… «Чувствую быстрый журналистский ум», — бросил он мне тогда, на встрече прошлого Нового года у него дома.
— А я, Ярослав Витальевич, журналистикой больше не занимаюсь, — с удовольствием продемонстрировать ему свое узнавание парировал я.
— Слыхали-слыхали, — с тем же благодушным смешком отозвался голос Фамусова. Что-что, а вот журналистская тема меня на самом деле ничуть не колышет, и не грузи меня ею, прозвучало в этом его смешке. — Так как жизнь, спрашиваю? — повторил он.
— Живем, — коротко сказал я.
Как ни велико было мое удовлетворение, что ни разу прежде не имев с ним телефонного разговора, я смог подтвердить Фамусову давнее впечатление о себе, расшифровав его всего лишь по одной фразе, сильнее всего во мне была настороженность: что ему нужно от меня? Что-то ему, разумеется, было нужно.
— А чем занимаемся? — спросил Фамусов.
Вот это уже было погорячее. На мгновение я преисполнился благости: он собирается позвать меня обратно на телевидение! Но нет, этого не могло быть.
— Чем занимаемся, — ответил я. — Работаю. В институте учусь.
Насчет института была басня дедушки Крылова, после зимней сессии его стены меня не видели, а в остальном — все правда: я работал. Мои отношения с Борей Сорокой сошли на нет — беспроволочный телеграф функционировал исправнее всякой фельдъегерской службы, о моем изгнании в телецентре не было известно только зарубежным корреспондентам, и в редакциях от меня шарахались, как от СПИДоносца, мне не удавалось пристроить ни одного предложения Бори. Бесоцкая, когда я пришел к ней с Бориным поручением, воззрилась на меня с таким видом, будто никогда не была со мною знакома. «О чем это вы? — холодно вскинулась она. — Не понимаю вас!»
Изредка, когда это бывало ему не внапряг, подкидывал работу Николай какие-нибудь левые съемки, не имеющие отношения к собственно телевидению, обычно — если не мог поехать на съемку сам. У него был знакомый, неисповедимыми путями ставший в 1992 году собственником будто бы неисправного, а на деле великолепно работающего «Бетакама», к Николаю поступали заявки, и за условленную плату этот знакомый, и близко не стоявший к телевизионным делам, предоставлял ему камеру в пользование. Таскать шестнадцать килограммов камеры было мне еще рано, но делать нечего пришлось. Еще чуть-чуть работы перепадало от Юры Садка. Это была уже совершенно негритянская работа. Я отредактировал для него аранжировки нескольких песен. Редактуру, по всей видимости, заказали самому Юре, но он предпочел не утруждать себя. А утрудил бы — что б тогда перепало мне?
В общем, «работаю», при всей краткости, — это был исчерпывающий ответ на вопрос Фамусова.
— У меня к тебе предложение, — сказал между тем Фамусов. — Можешь подъехать?
Это было так горячо, что я весь полыхнул внутри жаром. Что это могло быть за предложение, если оно не имело касательства к журналистике?
— Когда подъехать? — вытянулся я по стойке смирно. — И куда?
Замечательная закономерность — не знаю, как у других, это общее правило современной цивилизации или сугубо личное свойство моей жизни, — но едва не все повороты в моей судьбе связаны с телефонным звонком. Моим или ко мне.
Фамусов ждал меня прямо сейчас. Но не в Стакане, как можно было предположить. На электромеханическом заводе имени Ильича, бывшем Михельсона, не путать с бывшим Гужона. Где в вождя мирового пролетариата стреляла слепая эсерка Каплан, почему и промазала.
По пути на станцию метро «Серпуховская», откуда мне еще было пять минут пешком до этого самого завода, где почему-то гужевался Фамусов, я ломал себе голову, зачем я ему понадобился. Не жениться же на своей дочери собирался он мне предложить. Никаких поводов к тому не было, и девять месяцев, как мы расстались, уже давно отстучали.
Пропуск на проходной благополучно дожидался меня. Продюсерская компания «Видео-центр», сказал охранник, вытаскивая из коробки листок с моим именем.
«Видео-центр», «Видео-центр», крутил я в голове название фирмы, поднимаясь по лестнице заводоуправления. Название было мне знакомо. Я шел в одну из крупнейших компаний, занимавшихся изготовлением рекламы. Но какое отношение имел к ней Фамусов, состоя на государственной службе?
Я тогда еще не мог себе и представить, что офис, в котором меня принял Фамусов, был лишь одним из офисов его компании. И в каждом был у него кабинет. И приемная перед кабинетом. И секретарша в приемной. И все это в каждом, в каждом.
— Добрался наконец, — сказал Фамусов, пожимая мне руку. — Кофе нам. Только не растворимый, а настоящий, эспрессо, — бросил он стоявшей в дверях секретарше. И вновь обратился ко мне: — Долго как добирался. Что, такси нельзя было взять?
Любопытная вещь, я это отметил сразу, еще он только мне позвонил: на встрече Нового года он обращался ко мне исключительно на «вы». А сейчас на «ты», и с такой твердостью, что ясно было: это не случайно, наоборот — очень даже осознанно. Как бы тогда и теперь я был для него в разных качествах, и к тому, каким я был для него сейчас, обращаться на «вы» было излишней роскошью.
Однако же признаваться, что на такси у меня элементарно нет денег, похавать бы три раза в день — вот мои возможности, признаваться в этом мне не хотелось.
— На такси и ехал, — с фарисейской постностью сказал я. — Но пробки! Черт знает что. Столько машин стало в Москве.
— Да, это да! — с удовольствием единомыслия согласился Фамусов. — Черт знает что. Иногда думаешь, хоть на метро езди.
— А мы не думаем, мы на метро и ездим, — в противоречие со своими предыдущими словами продолжил я.
Настроение удовольствия, разлившееся было по лицу Фамусова, истаяло с него. Он помолчал, глядя на меня взглядом бездушного высокогорного валуна, и усмехнулся:
— Ох, Саша! Гляди, передумаю.
— Что передумаете?
— Садись, — махнул он рукой на кресло — дикообразный черный гиппопотамище, сработанный под три таких седалища, как мое. — Давай вот что, — сказал он, устраиваясь на другом гиппопотаме. — Без выгибонов. Хочешь с выгибонами, тогда встаем — и ножками. На это предложение, что я хотел тебе, у меня очередь — последний за горизонтом.
— Я весь внимание, — сообщил я Фамусову. Спина моя была прямей стрелы в полете, руки на коленях — демонстративная поза пай-мальчика.
Фамусов поморщился. Но стерпел.
— Что такое клип, представляешь? — спросил он. — Музыкальный, в смысле.
Очень было бы странно, если б я не представлял. Два бы года назад другое дело, а теперь по всем каналам шло столько этой нарезки — мудрено не представлять.