Генрих Сапгир - Армагеддон
— Где? Где он? Не вижу.
— Да вот же он, — показала мне Наташа-Вергилий.
Полуседой высокий, как палка, старик. А рядом с ним кто — в коротких штанишках прыгает, с баскетбольным мячом играет, то об пол — ладонью, то об кого-нибудь из энкаведешников? Что за юный озорник?
— Джон Кеннеди.
— Ну да! А это кто?
— Маргарет Тэтчер — железная леди!
— Но это же мужчина в юбке.
— Она и есть мужчина в юбке, Тэтчер из клана Тэтчеров.
— Но почему они другие? Совсем не такие?..
— Какими вы их привыкли видеть в газетах и на телевидении? — насмешливо оборвала Наташа. — Но это же обычная подмена, для дураков. А вот они, какими сами себя чувствуют, почти настоящие.
— Хорошо, что мы не видим их из верхнего мира, где живет Тор, — холодно заметил Вольфганг, — просто сборище улиток, сколопендр и жуков.
Между тем оркестр заиграл было «Янки дудль», но посреди музыкальной фразы умолк, будто выключили. Новоприбывшие стали рассаживаться за большим столом.
Поднялся Леонид Ильич — завгар. Лес микрофонов протянулся к нему. Он деликатно кашлянул и — не заговорил, зашлепал губами, забормотал, защелкал, как соловей, зашаманил. Сразу будто в голову и в сердце толкнуло.
Вижу, проявляется настоящее лицо — слепое, бровастое, носастое, губастое. Кому принадлежит это лицо, не знаю. На каком языке говорит, не понимаю. Возможно, на немецком или арабском.
Слышу, не впрямую, а как будто по репродуктору — по довоенной тарелке транслируют на весь павильон. Вокруг слушают напряженно, девушка рот полуоткрыла — невинно, у белого старика слюна к подбородку течет.
Говорит большое лицо грозно. Речь набухает какою-то высшей бранью, перекатываются камни. Кисти рук тяжелеют, головы опускаются вниз. Мы — одна безликая стена. Но вот серая плотина зашевелилась. Рухнула под внутренним напором.
Темные куски энергии стали отлетать от людей и сцепляться, схватываться над головами в одну вязкую рычащую массу.
Рядом Наташа вроде как ослепла, вся красная, хватает себя за горло, выбрасывает из себя липкую злобу. И Вольфганг разинул рот, бледный, лезет в него страшная музыка — всегда хотел.
Один я пока держусь, хоть и дрожу, как в лихорадке. Вот сорвусь с крючка, кинусь в это месиво, завою голосом пароходной сирены, все пропадай!
Щекочет за ухом. Покосился, а белая крыса на меня перескочила, влажным носиком ухо мое исследует. Я и отвлекся. Выручила белая крыса.
Смотрит на меня голова, именно на меня, вижу. Нет, не сердится бровастая, глядит укоризненно: откуда, мол, ты такой вылез, что всю обедню мне портишь. Смотрю, изо рта слова летят, уже не такие новенькие, гладкие и зубастые, а полудохлые, помятые, шамкающие, слипаются конфетами-тянучками, летят шелухой семечек, никуда не годятся. Стала голова снова мужичком-завгаром, только облезлым.
Точно очнулись от обморока, стали переговариваться, зашумели, слушать не хотят.
Брежнев сел, как обиженный мешок. И вообще, это был не Брежнев, а плохо загримированный под Леонида Ильича Никсон с лохматыми бровями.
— Идолище, все они друг друга играют. Не убедил, — шепнула мне Наташа.
ГЛАВА 4
Юноша Джон Кеннеди подбросил свой мяч и задел микрофон. Тот квакнул.
— Господа, не слушайте вы этого старого маразматика, — объявил по-русски с английским акцентом.
— Сейчас, сейчас! — зашелестело. — Джон Кеннеди! Наша молодая надежда!
Встала новая тишина. Как бы пришло второе дыхание.
— Бог любит справедливость, — и оратор обеими руками толкнул мяч — пас, прямо в толпу.
Какие неожиданные слова! Бог! Справедливость! Любовь! Мы ведь еще ничего подобного не слышали. Бог! Справедливость! Мяч впереди подхватили и отпасовали назад — оратор прыгнул вбок и поймал.
— Учреждайте… как это по-русски?.. входите… нет, вступайте в звенья Справедливости.
Вот сказал — и сразу понятно. Уже несколько человек подхватили баскетбольный белый, и стали перебрасываться, мяч.
— Сейчас, теперь, нау, мы повернемся друг к другу, мен ту мен, бразерз во Христе, — продолжал Джон, пританцовывая от нетерпения. — И каждый будет ковать свое звено.
Мы стоим, обратившись друг к другу, нас пятеро: Наташа, я, Вольфганг, белокурая девушка, молодящийся старик в джинсовом.
Голос президента входил в меня, как в белый пустой футляр.
— Судить надо по совести.
— Судью на мыло! — ахнуло помещение.
— Если сосед, — продолжал резкий голос с акцентом, — подставит тебе правую щеку…
— Бей по обеим… — подхватил гулко павильон.
— Во имя любви и милосердия! — истерический женский всхлип.
Зычный голос разносился под высоким потолком ангара:
— Возьмемся за руки, друзья!
— Чтоб не пропасть по одиночке! — скандировали все хором.
И наступило всеобщее просветление…
— Спасибо нам, — прошептала взмокшая, как выкатившаяся из сауны на снег, Наташа. — Землетрясение в Италии и на Кавказе, тайфун во Флориде, наводнение на Кубани, это все наша энергия натворила, ракеты в состоянии готовности, но войны не будет. Главное, чтоб не было войны. Шепотом — ура!
Белая пауза. Иначе не обозначишь. Потому что не рассказать.
В общем, мы очутились на ее постели, мокрые, как мыши, все трое, вернее, четверо, если белую считать. Хотите верьте, хотите нет. Может быть, это была любовь втроем. Может быть, приснилось. Но войны до сих пор нет. Думаю, вы меня поймете, Ефим Борисович. Потому и рассказал, — заключил Сергей.
По серой изначально нечистой скатерти пробежал крупный прусак.
«Во сне бывает, — подумал я, — снится все такое многозначительное, великолепное, потрясающее, слезы на глазах, а проснешься, судорожно выхватив обрывок сна, чтобы рассмотреть на свету, все такое никчемное, ничегошеньки не значит. Недавно, снилось. Действительно, где величие в словах: «Не стой на дороге»? А ведь и дорога была, и синяя кромка леса вдали. И голос с высоты был».
Я посмотрел в купол. Там были просто белые узоры по синему мозаичному фону. Ни женщин, ни парашютистов, ни полюса. Рассыпалось, разлетелось, как сон, как наваждение. Бутылка шампанского была пуста.
— Мне, пожалуй, пора. Верится с трудом, но спасибо за информацию. Вы же телефон мой знаете…
Сергею не хотелось со мной расставаться.
— Хотите, вас познакомлю с Наташей?
В мозгу мелькнула дикая мысль: «А если провокация? Вот, такой симпатичный парень, простоватый. Знаю я их методы!»
— Ну, позвоните как-нибудь, — протянул я неопределенно.
Когда я вышел на проспект, он показался мне каким-то многозначительно зловещим. Сама многоступенчатая форма домов, сама архитектура с башенками, рабочими и колхозницами и лепными украшениями из бетона была похожа на магическое заклинание. На троллейбусах, на каждом прохожем ехали эти здания, в виде шляпы или шапки, и давили на мозги. НАРОД И ПАРТИЯ ЕДИНЫ. Была поздняя осень. И природа уже не смела высовываться, даже в виде ветки с пожелтевшей листвой. Листья были подметены, лужи не то что выметены, вычищены — до асфальта. От осени осталась одна казарма. И серое небо без облаков.
ГЛАВА 5
В это время главный герой этой повести направил свет настольной лампы на развернутую книгу, сразу ярче, отчетливей шрифт и страница белее. Так удобней будет читать. Весь день были сумерки. А теперь и вовсе смеркалось.
Толстый серый том с рифленой обложкой, считай, первое послевоенное издание — избранное 1957 года, включили. Хотя скребло на сердце какого-нибудь министерского чиновника, да дело давнее, может не поймут.
В окно были видны сараи, ниже — долгие пруды и шоссе. Там, сбоку, отсюда не видимый, над водой поднимался старый запущенный господский парк: березы. Имение давно перестроили под административные здания, в меру ободрали и загадили — район называется. Сам Олег Евграфович жил в почти квадратной комнате, в двухэтажном бараке — постройке тридцатых — без удобств, и туалет — на дворе будка. Впрочем, не жаловался, еще и шутил. Говорил своим молодым гостям:
— Прогуляемся по моему парку. Покойной бабушки наследство. Троцкий в свое время лечился (у нее с мужем здесь санаторий был) и мандат бабушке выправил. Уж потом, при Хозяине, отобрали, когда НЭП кончился. Тогда я и родился. Здесь родился и после войны сюда вернулся, хорошо еще, прописали внука бывшего помещика. Так что обопритесь на мою руку, милая, и сойдем с этого шаткого крылечка.
Олег Евграфович рано похоронил свою жену — никто из новых ее и не знал — но влюблялся до сих пор. Наивно, как юноша.
Положит руку на округлое колено — и весь горит. Но больше всего он был влюблен в Дашу, даже не в Лизу. Та была тонкая, острая, красавица-то красавица, но горда и холодна, как реклама с глянцевого журнала. А Даша — давно он ее знал, лет двадцать, миловидная, с толстой пепельной косой, белый стоячий воротничок, усядется в уголке на его трехногую табуретку, глаз не поднимает, концы косы перебирает, но всегда слово утешения найдет. Только приходит ненадолго. Глянешь, а ее нет, будто и не было.