Маргарет Этвуд - Постижение
Заработал мотор, катер уходил. Я вложила рисунок в альбом и спрятала под матрац. Послышались их шаги, они поднялись от мостков; я осталась у себя в комнате.
Они засветили лампу; слышно было, как Дэвид что-то достает, это карты, он стал раскладывать пасьянс; потом голос Анны, ей нужна еще одна колода. Они раскладывали в две колоды, лихо, как записные игроки, щелкая картами об стол и односложно комментируя успехи и промахи. Джо сидел на лавке в углу, мне слышно было, как он трется спиной о стену.
Для него правда еще возможна, его спасение в отсутствии слов; но те, остальные, уже превращаются в металл, кожа гальванизируется, головы спекаются в медные шишаки, внутри зреют сложные проволочные переплетения. Карты шлепают об стол.
Я разжимаю кулак, отпускаю, это снова рука, на ладони сетка следов, линия жизни, прошедшее, настоящее, будущее, в ней — разрыв, но концы сходятся, когда сводишь пальцы в щепоть. Если линия сердца и линия головы совпадают, объясняла нам Анна, тогда ты либо преступник, либо идиот, либо святой. Как действовать дальше? Они разговаривают вполголоса, не обо мне, они ведь знают, что я слушаю. Они сторонятся меня, считают, что я веду себя неприлично, по их мнению, я должна быть переполнена смертью, должна облачиться в траур. Но ничто не умерло, все живо, все ждет случая ожить.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Закат, алый, как тюльпан, постепенно тускнел, делался телесным, пленчатым. Теперь остались в окне только полосы, сиреневые и лиловые, небо рассечено квадратами оконной рамы, а там, дальше, — переплетением ветвей, наложением листа на лист. Я в постели, под одеялом, сброшенная одежда валяется на полу, скоро он будет здесь, долго они не выдержат.
Тихий разговор, шорох собираемых карт, бульканье, плевки — чистят зубы. Кто-то втягивает воздух и дует — лампа погашена, карманные фонарики водят лучами по потолку. Он открывает дверь, нерешительно останавливается на пороге, гасит фонарик, после того, что было утром и днем, он не знает, как ко мне подойти. Я притворяюсь спящей, он ощупью пробирается по комнате, неслышно, как по мху, и расстегивает молнию своей шкуры.
Он думает, что я страдаю, и хочет устраниться, отворачивается от меня; но я протягиваю руку, провожу ладонью по его телу, от неожиданности он вздрагивает, он не знал, что я не сплю. Через минуту он поворачивается ко мне, напрягшись, охватывает меня обеими руками, и я чувствую запах Анны: крем для загара, розовая пудра, сигаретный дым, но это мне не мешает, мешают другие запахи; простыни, шерсть, мыло, химически обработанные звериные кожи — здесь я не могу. Я сажусь, спускаю ноги с кровати.
— Ну что опять? — шепчет он.
Я тяну его за руки.
— Не здесь.
— Господи!
Он пробует уложить меня обратно, но я зацепляюсь ступнями за ножки кровати.
— Ничего не говори, — прошу я.
Тогда он тоже вылезает из постели и идет за мной из этой комнаты в большую, через большую к дверям. Я отпираю сетчатую дверь, затем деревянную и беру его за руку: там, снаружи, — опасность, от которой я ограждена, а он нет, надо, чтобы он находился поблизости от меня, в радиусе.
Мы идем через двор, босые и голые, луна только встает, и в ее серо-зеленом свете его тело белеет, белеют стволы деревьев и белые овалы его глаз. Он движется, как слепой, высоко перешагивая через пятна тени, больно спотыкаясь о неровности земли, он еще не выучился видеть в темноте. Мои щупальца-ноги и свободная рука чуют путь, обувь — преграда между землей и прикосновением. Та-там! — как два удара сердца, это кролики предостерегают друг друга и нас. На том берегу — сова, голос перистый, когтистый, черное на черном, в сердце кровь.
Я ложусь, но так, чтобы луна была у меня по левую руку, а отсутствующее солнце — по правую. Он опускается на колени, он дрожит, листья надо мной и вокруг влажны от росы, а может быть, это озерная вода просочилась сквозь камни и песок, мы у самого берега, плещутся мелкие волны. Надо будет ему погуще зарасти шерстью.
— Ну что ты? — спрашивает он, — Что с тобой?
Я кладу ладони ему на плечи, он мускулистый и неясный, силуэт без лица, волосы и борода точно грива, освещенная сзади луной. Он поворачивается, наклоняется надо мной, взблескивают глаза, его бьет дрожь, это страх, или напряженная плоть, или холод. Я тяну его книзу, волосы и борода падают на меня, как растения, губы мягче воды. Я чувствую его тяжесть, теплый камень, почти живой.
— Я люблю тебя, — говорит он мне в шею, из катехизиса.
Он сжал зубы, медлит, он хочет, чтобы было как в городе, барочные завитушки, замысловатые и умственные, как компьютер, но я не хочу ждать, удовольствие — это лишнее, животные не испытывают удовольствия. Сейчас как раз время, я спешу.
Он содрогается, и тогда я ощущаю, как мой погибший ребенок всплывает во мне, прощает меня, подымается со дна озера, где так долго был пленником, глаза и зубы у него фосфоресцируют, зубы заходят друг за друга, скрещиваются, как пальцы, он развивается, расцветает, обрастает щупальцами. На этот раз я управлюсь одна, устроившись в углу над ворохом старых газет или лучше над кучей сухих листьев, листья чище. Дитя выскользнет легко, как яйцо, как котенок, я его оближу и перегрызу пуповину, кровь вернется в родную землю; и полная луна будет смотреть и притягивать. А утром я смогу его разглядеть, он будет весь покрыт шелковистой шерсткой, божество, я не научу его ни единому слову.
Я крепко обнимаю его, глажу по спине, я благодарна ему, он отдал мне часть себя, в которой я нуждалась. Теперь отведу его обратно в дом, здесь на нас со всех сторон давят темные силы, как глубокая вода давит на ныряльщика, а уж там можно будет его отпустить.
— Все хорошо? — спрашивает он. Он лежит и успокоенно дышит. — Тебе хорошо?
Он спрашивает о двух совершенно разных вещах, а я отвечаю ему «да» на третий, незаданный вопрос. Надо, чтобы никто не узнал, а то они опять со мной это сделают, привяжут к машине смерти, машине пустоты, ноги в железной раме, тайные ножи. На этот раз я им не дамся.
— Ну и ладно, — говорит он. Опираясь на локоть, он пальцами и губами успокаивает меня, проводит по щеке, по волосам. Потом ложится рядом, льнет к моему плечу, для тепла; он опять весь дрожит.
— Черт, — говорит он. — Ну и холодище. — И потом боязливо: — Ну так ты как? Да?
Это он спрашивает про любовь, ритуальные слова: люблю ли я его? Но я не могу заплатить выкуп, даже ложью. Мы оба ждем моего ответа. Слышен ветер, шелест древесных легких, со всех сторон плещется вода.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Когда я просыпаюсь, уже день, мы опять в постели. Он не спит, поднял голову; разглядывал меня спящую. Улыбается, улыбка довольная, сытая, раздувает бороду, как. горло у поющей жабы, наклоняется ко мне, хочет поцеловать. Он так ничего и не понял, думает, что победил, деянием своей плоти набросил мне петлю на шею, поводок, привезет обратно в город, будет привязывать к заборам и дверным ручкам.
— Проспала, — говорит он и придвигается ко мне, но я смотрю на солнце, время позднее, что-то около половины девятого. В большой комнате слышно побрякивание металла о металл, они уже поднялись.
— Не спеши, — говорит он, но я отталкиваю его и одеваюсь.
Анна стряпает, скребет ложкой по сковороде. Она одета в свою лиловую блузу и белые брюки клеш, городское облачение, и розовый грим закрывает ей лицо, как забрало.
— Я решила, что пока похозяйничаю, — говорит она. — Чтобы вы, дети, могли поспать подольше.
Она, конечно, слышала ночью, как открывались и закрывались двери; она демонстрирует улыбочку, дружественную, заговорщицкую, и я понимаю, что там мелькнуло у нее в голове: она, мол, разок прилегла с Джо, и пожалуйста, благодаря ее стараниям мы с ним помирились. Тоже спасительница мира, всех на это тянет: мужчины спасают мир пушками, женщины телесами, любовь побеждает все, победители любят всех — миражи из слов.
Она раскладывает по тарелкам завтрак, консервированные бобы, обычная утренняя еда вся кончилась.
— Бобы и свинина — музыкальная пища, чем больше съедим, тем громче посвищем! — декламирует Дэвид и хохочет, точно утка крякает, паясничая с притворным самодовольством.
Анна поддерживает его, подыгрывает — кооперация. Она ударяет его вилкой по пальцам и говорит:
— Безобразник! — Но тут же спохватывается и прячется за трагической маской: — Много времени у тебя займет… ну, все это дело в деревне?
— Не знаю, — отвечаю я. — Навряд ли особенно много.
Мы складываем рюкзаки, и я помогаю снести вещи на берег, мои — тоже: портфель, набитый чужими словами, и холщовый сверток с одеждой, ничего этого мне больше не понадобится. Они сидят на мостках и разговаривают; Анна курит, последняя сигарета из ее запаса.
— Черт, — говорит она, — скорей бы уж добраться до города. Сигарет купить.
Я еще раз подымаюсь по ступенькам в обрыве, хочу посмотреть, не забыли ли они чего-нибудь. Сойки на своем месте, скачут с ветки на ветку, кричат, подают сигналы — общаются; при моем появлении перебираются повыше, они все еще не решили, можно мне доверять или нет. Дом стоит в том же виде, в каком был, когда мы приехали. Появится Эванс, и я захлопну замок.