Мартин Мюррей - Как сделать птицу
А это невозможно никак назвать или же объяснить человеческим языком. Это знание, которое претворяется в вашу кровь, прежде чем вы даже успеваете просто понять, что ваше сердце раскрылось. Оно проникает в вас как отраженный свет, проскальзывает внутрь сквозь поры, пока вы увлеченно занимаетесь чем-нибудь совершенно другим. Оно наполняет вас, пока вы проигрываете партию в бадминтон, ломаете руку, одиноко стоите в сторонке. Его шепот столь тих и нежен, что его слышите даже не вы, а ваша внутренняя сущность, или душа, или то, что обретается внутри, чем бы оно ни было.
Я знала, что во мне было нечто вот какого рода: вовлеченная, разорванная, брошенная в небеса сущность, я сама. Та я сама, которая неспешно и молчаливо движется через переправу. Та я сама, которая томится от желания стать мной, подобно тому как дыхание становится небом. Чего я желала, так это слиться с миром, стать частью синевы.
Я сказала сама себе на своем самом лучшем ломаном французском: «И-и-и, Жабочка, в этим нет никак трагеди. В этим есть темни и хромы шажки к кусочик синеви, и все, сто ты сюствуесь, это тока бам-бам, бам-бам бывает, кода идесь куда-нибудь».
Никому не нравится такой «бам-бам». Но ведь вряд ли кому-нибудь нравится делать зарядку или есть капусту, и все же и то, и другое считается полезным.
Не могу сказать, что меня полностью убедил этот ошеломляющий, отдающий капустным душком порыв здравого смысла, я даже почувствовала, как мой прежний скорбный дух, с его здоровым аппетитом на хорошую драму, содрогается от рвотного позыва, едва почуяв его первое слабое дуновение. Но я лишь испустила глубокий вздох и приняла решение, что сейчас я могу сделать только одно, а именно — начать двигаться.
Я слезла со стены. Мои босые ноги почувствовали под собой тропинку, и я на них посмотрела. Они выглядывали из-под платья, как маленькие белые мышки. Я поняла, что люблю их. Не знаю почему. Возможно, потому, что они всегда на месте, всегда, когда бы они мне ни понадобились, и я знаю, что они могут унести меня прочь.
Глава двадцать седьмая
К тому времени, как я оказалась на Теннисон-стрит, было уже, наверное, два часа ночи. Вокруг никого не было. Мой велосипед все еще стоял на пляже, запертый на замочек, но у меня с собой была багажная корзина и книга ноктюрнов. Я ни о чем не думала. Я просто шла. Теннисон-стрит была длинной улицей, по обеим сторонам которой росли раскидистые платаны, создававшие ветвями некое подобие аркады. Домики там были хорошенькие, темные и тихие, со старыми замысловатыми квартирками, закрытыми садиками, занавешенными окнами, комнатками на втором этаже. В них спали люди. Семьи без пробоин. С теплыми безопасными жилищами. Никаких недоговоренностей. Я все смотрела и смотрела на дома. Шла и смотрела.
Дом тридцать семь. Окажется ли он тоже теплым и хорошеньким? Когда я находилась уже совсем неподалеку от него, у меня возникло странное ощущение, что я была здесь раньше, словно эта улица однажды мимолетно пронеслась сквозь мою память. Но меня нередко посещали подобные ощущения, потому что я вечно мечтала о неведомых краях, воображала себя на корабле, одетой в бархат, или на чудесных газонах под раскидистыми деревьями, или в степенном каменном доме с большими окнами.
Дом тридцать семь был многоквартирным. Стены из кирпича, узенькая цементная дорожка для автомобилей, ведущая к зияющей дыре въезда в гараж. Большой желтый глобус, закрепленный на фасаде, освещал выступающие стальные балконы. На одном из них были горшки с цветами и пластиковая мебель. Остальные были пустыми, если не считать кондиционеров. Пока я стояла на цементной дорожке, на меня нашло смутное беспокойство, и не потому, что квартиры выглядели зловеще, а скорее потому что я раньше что-то знала, а потом это забыла.
Я пошла вверх по лестнице. Квартира три выглядела точно так же, как квартиры один и два. Насколько проще быть таким же, как все, подумала я. Из квартиры три хотя бы доносился звук работающего телевизора, но свет не горел. Я потянула на себя дверной молоточек и на мгновение замерла. Неожиданно расстояние, которое отделяло меня от выяснения того, кого здесь знал Эдди, стало совсем крошечным, и, вместо того чтобы чувствовать себя приподнято, я чувствовала себя как рыба, умирающая в ведре рыбака. Если и было что-то, в чем я в последнее время все больше и больше утверждалась, так это понимание того, что, если вы от чего-то ожидаете, что оно изменит вашу жизнь, то оно этого точно не сделает. С моей стороны было глупостью на это рассчитывать, с моей стороны было глупостью даже просто приехать сюда. Я попыталась посмотреть на это так, будто взгляд мой был отраженным светом, но это не помогло. Все, что я увидела, так это маленькую дырочку в двери, сквозь которую люди смотрят, чтобы увидеть, как вы стоите на лестнице — маленький раздутый человечек в озерце воды. Эта дверь не давала ощущения, что из нее может выйти что-то значительное. Я искала Кого-то Мудрого. Я представляла себе, как она что-нибудь мне объяснит. То, чего я не знаю и что поможет мне не так сильно злиться.
Я не простила Эдди, пока еще не простила. Я не простила ему того, что он оставил меня здесь одну. Пожалуй, я злилась не на Эдди, а на жизнь. В моем сердце все, что касалось этой истории, было сырым, если вы понимаете, что я имею в виду, там все было кровавым, мягким, недожаренным. С тех самых пор, как все это произошло, дни прокатывались надо мной один за другим, один за другим, как дыхание, как бессознательное действие, вдох-выдох, вдох-выдох, день пришел и ушел, пришел и ушел. Было не за что зацепиться, не находилось ничего, что помогло бы отличить один день от другого. Как трасса без дорожных знаков, без перекрестков. Мои края износились и обтрепались от этого мерного падения дней, одного за другим, одного за другим, и каждый завершался темным клином ночи. Я ждала чего-нибудь, чего угодно: грома, правды, нового сердца. Я начинала надеяться, что жизнь все-таки изменится, что я сверну за угол, что день раскроет свой красный рот и громко закричит, требуя вина. И вот именно сейчас, думала я, настанет то мгновение, которое заставит красный рот открыться. Так почему же я до такой степени не уверена ни в чем?
Я сказала себе, что я на самом деле этого не хочу, как будто Бог мог меня услышать, ведь Бог никогда не давал мне того, что я хотела. Впрочем, Бога не проведешь, точно так же, как не удастся притвориться перед рычащей собакой, что вы ее не боитесь.
И даже если Некто Мудрый находится за этой дверью, захочет ли она принять меня? Я строго разъяснила сама себе, что не важно, что она подумает, раз уж я приехала сюда из такого далека. Конечно, мне уже до смерти надоело беспокоиться о том, что подумают люди, и разве не настал уже почти тот час, когда я должна расчистить место, где смогут расположиться мои собственные, а не чьи-то чужие мысли. Я ударила молоточком по двери. Три раза. Было очень приятно преодолеть страх и опасения и покончить с ними.
Сначала не последовало никакого отклика. Я прижалась ухом к двери. Мне показалось, что я слышу какое-то шарканье, или сопение, или что-то еще, но потом все стихло. Я снова постучала. На этот раз отклик определенно был. Более внятное движение; а потом и звук шагов, приближающихся к двери. У двери шаги остановились. Кто бы ни находился по другую сторону, он смотрел на меня сквозь эту дырочку. Я чувствовала, что, проходя сквозь нее, его взгляд заостряется. Я уставилась на свои босые ноги. Я не позволяла себе фантазировать на тему, как я смотрюсь сквозь эту дырочку, но и не могла себя заставить взглянуть прямо в нее.
Кем бы ни была Д. Уолтон, она, похоже, размышляла. Узнала ли она меня? Неожиданно я подумала о глазах Эдди. О том, как они стремительно скользили над миром, сканируя его, никогда не останавливаясь, подобно ворону, летящему над пастбищем, низко над землей. Подумала я и о себе, о том, как я стою и жду, а на сердце у меня полная неразбериха.
Из-за двери донеслось протяжное сопение. А потом она начала открываться.
Глава двадцать восьмая
Я сразу же узнала Д. Уолтон. Она не была ни Деметрой, ни Делией.
Он опирался о дверной косяк. Напротив моего лица была его подмышка, за ней маячило, как Луна-парк, лицо. Трэвис Хьюстон.
— Малышка Манон, — сказал он.
Я стояла, уставившись на него.
— Ну, и какого черта ты здесь делаешь, зачем колотишься в мою дверь в такой час? Ты понимаешь, который час? Уже два, черт возьми!
— Я не знала, что это вы.
— Да ну? А вот теперь знаешь. — Трэвис снова засопел. Он был голый, если не считать пижамных штанов, которые он придерживал рукой.
И тогда я вспомнила. Как мы с папой сидели в машине, на той самой дорожке. Как мама неслась вниз по лестнице, туго запахнувшись в пальто. Как папа сказал ей, и как она осела будто подкошенная на цемент, и как на нее смотрели со всех балконов, когда она рыдала и тряслась, словно двухлетний ребенок. Папа вышел из машины и помог ей встать.