Даниэль Кельман - Последний предел
— Никто не рисовал лучше Микеланджело, у него была непревзойденная графика. Но цвет для него ничего не значил. Да вот хотя бы Сикстинская капелла: он совершенно не понимал, что и в самих красках… тоже кроется какая-то часть тайны. Вы записываете?
— Каждое слово.
— Вы знаете, я испробовал приемы старых мастеров. Какое-то время я даже сам изготовлял краски. Научился различать пигменты по запаху. Если вы достаточно в этом поднаторели, то сможете даже безошибочно их смешивать. Так я мог видеть лучше, чем мой остроглазый ассистент.
За соседний столик сели двое.
— Главное — шесть «С»! — заявил один. — Себестоимость, Содействие Сбыту, Соответствующие Статьи бюджета, Серийное производство.
— Посмотрите в окно! — потребовал Каминский. Он откинулся на спинку стула и потер лоб; мне снова бросилось в глаза, какие у него огромные ладони. Кожа потрескалась, на суставах пальцев зажившие мозоли: руки ремесленника. — Я полагаю, там, за окном, холмы, луга, иногда попадаются деревни. Правильно?
Я улыбнулся:
— Ну да, примерно так.
— Солнце?
— Да.
Дождь лил как из ведра. И уже полчаса я не видел ничего, кроме людных улиц, складов, фабричных труб. Никаких холмов или лугов, не говоря уже о деревнях.
— Однажды я задал себе вопрос, можно ли написать поездку на поезде вроде этой. К тому же всю целиком, а не ее моментальный снимок.
— Наши целевые группы, — выкрикнул человек за соседним столиком, — подтверждают, что текстура существенно улучшилась. Да и вкус мы усовершенствовали!
Я озабоченно подвинул диктофон поближе к Каминскому. Если тот парень не будет вести себя потише, он точно заглушит Каминского на пленке.
— Я часто размышлял об этом, — продолжал Каминский, — когда перестал писать. Как картина изменяется во времени? Тогда я подумывал о поездке из Парижа в Лион. Нужно изобразить ее такой, какой она осталась в воспоминаниях, и притом сжатой до типического состояния.
— Мы еще не говорили о вашем браке, Мануэль.
Он нахмурился.
— Мы еще… — попробовал было я снова.
— Пожалуйста, не обращайтесь ко мне по имени. Я старше вас и привык к другому стилю общения.
— Мы заработали бы миллионы, — выкрикнул человек за соседним столиком, — если бы знали, как отреагируют европейские рынки: как азиатские или иначе?
Я обернулся. На вид ему было немного за тридцать, пиджак сидел на нем нескладно. Он был бледен и косо зачесал жидкие волосы, чтобы скрыть лысину. Именно таких типов я просто не выносил.
— Миллионы! — повторил он и тут встретился со мной глазами. — Ну что вам?
— Говорите потише! — потребовал я.
— Я и так говорю тихо! — огрызнулся он.
— Значит, еще тише! — сказал я и отвернулся.
— Это хорошо получилось бы на большом холсте, — продолжал Каминский. — И пусть отчетливо на нем ничего не различить, каждый, кто хоть раз проехал на поезде из Парижа в Лион, узнал бы эту поездку на картине. Тогда я думал, что это у меня получится.
— А потом еще вопрос размещения производства! — выкрикнул человек за соседним столиком. — Я спрашиваю, в чем наши первоочередные задачи? Они не знают!
Я обернулся и пристально посмотрел на него.
— Вы на меня смотрите?
— Нет! — отрезал я.
— Наглец! — бросил он.
— Шут гороховый! — отпарировал я.
— А вот этого я не потерплю, — сказал он и встал.
— Может быть, придется потерпеть. — Я тоже встал. Я заметил, что он намного выше меня. Все разговоры в вагоне умолкли.
— Сядьте, — произнес Каминский странным голосом. Этот тип, вдруг оробев, сделал шаг вперед, потом назад. Посмотрел сначала на своего приятеля, потом на Каминского. Потер лоб. Потом сел.
— Очень хорошо, — начал я, — это был…
— И вы тоже сядьте!
Я тотчас сел. Уставился на него, сердце у меня стучало как бешеное.
Он откинулся на спинку стула, поглаживая пустую кофейную чашку.
— Скоро час, мне нужно прилечь.
— Я знаю. — На секунду я закрыл глаза. Что меня так испугало? — Мы скоро будем в квартире.
— Я хочу в гостиницу.
«Тогда сами за нее и платите», — чуть было не взорвался я, но сдержался. Сегодня утром мне снова пришлось оплатить его номер, включая счет за доставку обеда. Подавая господину Вегенфельду кредитную карточку, я вдруг опять вспомнил о банковских счетах Каминского. Этот крошечный, высохший скупой старик, который путешествовал, спал и ел за мой счет, все-таки имел денег больше, чем я когда-нибудь смогу заработать.
— Мы остановимся у частного лица, у одной… У меня. Большая квартира, очень уютная. Вам понравится.
— Я хочу в гостиницу.
— Вам понравится!
Эльке приедет только завтра вечером, к тому времени нас там уже не будет, вероятно, она даже ничего не заметит. Я удовлетворенно констатировал, что идиот за соседним столиком теперь говорит тихо. Значит, я все-таки нагнал на него страху.
— Дайте сигарету!
— Вам нельзя курить.
— Меня устраивает все, что ускоряет дело. Вас ведь тоже, не правда ли? В живописи, хотел сказать я, столь же важно решать проблемы, как и в науке.
Я дал ему сигарету, он закурил, держа ее дрожащими пальцами. Что он сказал — «вас тоже»? Он что, догадался?
— Например, я хотел написать цикл автопортретов, но не смотря на себя в зеркало, не ставя перед собой фотографию, а по памяти, — написать свое лицо, каким я видел его в своем воображении. Мы ведь не представляем себе, как выглядим на самом деле, у нас же складывается совершенно ложный образ самих себя. Обычно мы пытаемся компенсировать это незнание всевозможными вспомогательными приемами. А если сделать наоборот, если писать именно этот ложный образ, и к тому же как можно точнее, со всеми деталями, со всеми характерными чертами!.. — Он стукнул кулаком по столу. — Портрет и вместе с тем не портрет! Можете такое вообразить? Но ничего не получилось.
— Но вы же попытались.
— Откуда вы знаете?
— Я… только предположил.
— Да, попытался. А потом глаза у меня… Или, может быть, не глаза, просто работа как-то не задалась. Нужно уметь признаваться себе в том, что потерпел поражение. Мириам их сожгла.
— Простите, что вы сказали?
— Я ее об этом просил. — Он откинул голову и выпустил к потолку струйку дыма. — С тех пор я больше не бывал в мастерской.
— Могу себе представить.
— Не стоит из-за этого расстраиваться. Ведь самое главное — правильно оценить масштабы собственного дарования. Когда я был молод и еще не написал ничего путного… Мне кажется, вы не можете себе этого представить… Я заперся у себя в комнате на целую неделю…
— На пять дней.
— Хорошо, пусть на пять дней, чтобы поразмышлять. Я знал, что еще ничего не совершил в искусстве. Здесь тебе никто не поможет. — Он ощупью нашел пепельницу. — Мне нужна была не просто хорошая идея. Их всюду можно найти. Я должен был выяснить, каким художником я могу стать. И как-то вырваться из плена посредственности.
— Посредственности, — повторил я.
— Знаете притчу об ученике Бодхидхармы?
— О ком?
— Бодхидхарма был индийский мудрец, проповедовавший в Китае. Некий юноша возжаждал стать его учеником, но ему было в этом отказано. Поэтому он всюду следовал за философом. На протяжении долгих лет, безмолвно и покорно. Тщетно. Однажды, не в силах более выносить отчаяние, он преградил Бодхидхарме путь и воскликнул: «Учитель, у меня ничего не осталось, меня тяготит пустота!» Бодхидхарма ответил: «Отринь ее!» — Каминский потушил сигарету. — И дух его прояснился.
— Не понимаю. Если его тяготила только пустота, зачем тогда…
— В те дни у меня появились первые седые волосы. Но я вышел из своего заточения с первыми эскизами «Отражений». Прошло еще немало времени, прежде чем я написал первую хорошую картину, но это было уже не важно. — Он на мгновение замолчал. — Я же не один из великих. Не Веласкес, не Гойя, не Рембрандт. Но иногда мне кое-что удавалось. Это тоже немало. И это все благодаря тем пяти дням.
— Я это процитирую.
— Да не процитировать вы это должны, Цёльнер, а запомнить! — Мне снова показалось, что он на меня смотрит. — Все самое важное осознаешь внезапно.
Я подозвал официанта и потребовал счет. Внезапно или нет, на этот раз я за него платить не буду.
— Извините, — сказал он, взял трость и встал. — Нет, спасибо, я сам. — Мелкими шажками он прошел мимо меня, толкнул столик, попросил извинения, задел официанта, снова попросил извинения и исчез за дверью туалета. Официант положил передо мной счет.
— Одну минуту, пожалуйста!
Мы ждали. Вздымались дома, в оконных стеклах отражалось серое небо, улицы перегораживали автомобильные пробки, дождь лил все сильнее.
— Не могу же я, — сказал официант, — ждать целую вечность.