Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам
В этом разница между евреями и русскими: для русских воровство обидно, мерзко, опасно, но, если перед ними возникает вопрос, остаться России с воровством или погибнуть, они немедленно выбирают “остаться”. Евреи же соглашаются строить Россию только нравственную – или уж никакую. Не хочешь быть хорошей, как мы, – пропадай.
У меня немели и подрагивали руки от разрядов в локтях, а отец – кто бы мог заподозрить подобное цицеронство в затюканном барсучке с седеньким тюремным ежиком? – изнемогал от гневного стыда за Россию, опять протянувшую руку какому-то подлому режиму, не то арабскому, не то белорусскому. Что за страсть у евреев служить совестью страны, чье умаление они приняли бы с большим облегчением? Отец уже наполовину превратил меня в антисемита, еще одно усилие – и я сделаюсь параноиком, сумею забыть тот тривиальный факт, что все евреи разные – герои и жулики, авторы патриотических песен и авторы саркастических анекдотов. Но если уж говорить о фантоме еврея, вздутом во мне отцовской харьковской аристократией, то это был образ неподкупности: нас не соблазнишь убаюкивающими сказками, мы всегда будем оставаться на стороне истины – и, значит, будем понимать частичную правоту каждого и прежде всего – наших врагов. И когда я обнаружил, что посланники истины такие же лжецы, слепоглухие к неугодной правде, – с тех пор я живу с чувствами обманутого вкладчика – увы, немало души я вложил в этот банк…
Если говорить о деле, а не о самоуслаждениях, отец всегда несомненно принадлежал к тонкому слою наиполезнейших российских граждан. А какой-нибудь Леша – к массе довольно сомнительных. Но для сохранения целого требуются ежедневные бочки Леш, чтобы нейтрализовать струйку яда, источаемую такими, как отец, – ибо
Леша чтит объединяющий фантом по имени Россия. Так они и будут гасить одной ложью другую, истязая тех, кто хоть сколько-нибудь дорожит фантомом Истина.
Я непроницаемо пялюсь в Катькин резиновый коврик, стараясь не видеть седых волос на голубых отцовских икрах, мама, вдвинув подбородок в нос, упорно чистит скалящиеся из бесстыдно розовых, с блестящими проволочками десен зубы – но отец разливается соловьем:
– Я сейчас нашел выписку о походе Едигея на Москву: не было ни малейшего сопротивления, россияне казались стадом овец, терзаемых хищными волками, они падали ниц перед варварами, ожидая решения участи своей, и монголы отсекали им голову или расстреливали их в забаву, иногда один татарин гнал перед собою пленников по сорок. А? Русская храбрость!
Да, деморализация – утрата фантомов – может довести и до такого.
А отец подшивал к своему делу “Г-н Барсукер против России” все новые и новые документы: в сегодняшней газете какой-то умник, залетевший сюда не иначе как с Парнаса, написал, что в России много дураков, – как умно, как смело, – это же про кого – про саму Россию!.. Отец воздевает к потолку ликующий палец, и наши условности все не позволяют и не позволяют мне упасть перед ним на колени: “Пощади! Ну что я тебе сделал?!”
Меня трясло, когда я, мотаясь, волок маму на ее бородавчатый щит, меня продолжало трясти, когда я, задыхаясь, сгибал-разгибал ее тяжелую бессильную ногу, тряска не унималась и когда я, упавшим голосом покрикивая, боролся с нею на руках, когда прыгающими руками отирал с ее шеи подтекающий изо рта чай, – и во мне все нарастало и твердело: “Да сколько же мне это терпеть?! Я и сам уже не юноша – вполне созревший претендент на тот свет!.. Мне же нужно и маму подбадривать, а я…” В виске пульсировали электрические иглы дикобраза, сердце через раз ударяло то в макушке, то в горле…
– Минуточку, – корректно отпросился я у мамы и, позвякивая шпорами на босых пятках, решительно вошел в отцовскую комнату.
Отец обрадованно вскинул на меня половинки орехов от миски с хлебовом, но я не дал себя сбить.
– Милостивый государь! – слогом Андрея Болконского тире Женьки
Малинина отчеканил я. – Вам не нравится, когда антисемиты собирают всякие пакости о евреях, игнорируя факты противоположного рода. Но почему же вы позволяете себе делать то же самое по отношению к русским?
– А ты заметил, что я цитирую только то, что русские сами о себе… – с хитринкой начал отец, но я оборвал его (“Я не шучу с вами! Извольте молчать!”).
– Да, у русских хватает честности себя изобличать, евреи в этом отношении гораздо осторожнее. Но я могу составить такой сборник “Евреи о евреях”… Только я считаю это постыдным делом.
Так перестань же и ты меня беспрерывно оскорблять – у меня русская жена, русская мать…
– Но моя жена тоже…
– Со своей женой разбирайся сам, а моя жена русская, и мне глубоко оскорбительно…
– А моя жена – не русская, она… – Он, вероятно, хотел закончить торжественным “святая”, но я, возвысив голос, чтобы он не сорвался, не позволил отцу улизнуть в возвышенность:
– Я не знаю, где ты отыскал жену без национальности, но моя мать – русская!
Отец хотел было окутаться какой-то непроницаемой благородной ложью, но вдруг до него что-то дошло.
– Так ты что, обиделся?.. – Он заговорил со мной ласково, как с маленьким ребенком, хлопая розовыми половинками орехов.
– Обиделся – очень слабо сказано. Мне очень больно, когда… -
От его мягкости мой голос сразу подло дрогнул.
– Так я больше не буду, ты давно бы сказал!..
– Да уж сделай милость…
Я уже снова был готов упасть перед ним на колени. Так и положено: он истязал меня годами, а я однажды – ну, несколько резко – попросил его этого не делать, – и вот теперь я чувствую себя последней сволочью. И за дело – ибо я, в отличие от него, действовал сознательно. Хотя и не совсем: я не успел сообразить, что, прекратив оплевывать фантом Россия, он будет обречен на молчание, ибо ничто иное ему не интересно.
Зато раскаяние и стыд мигом выжгли тоску. И электрические разряды в локтях перешли в покалывания лишь самых кончиков пальцев.
Я сделался ласков до приторности, сам напросился выпить с ним чаю, искупая свою жестокость его хлюпаньем, и когда я наконец пал на колено перед его грифельными марлевыми трусами, застегивая сандалию, он осторожненько поинтересовался:
“Достоевский пишет, что в России сегодня все лгут и даже не боятся, что их разоблачат, – это ведь тоже характеристика
России?” Я выпрямился и, помолчав, вздохнул как можно более устало. Но это было слишком тонко для него – он ждал ответа.
– Если все лгут, значит, и он лжет, – наконец ответил я, всем видом и тоном стараясь показать: “Но я же тебя просил…”
– Да, значит, и он лжет! – с благодарностью за неожиданный подарок приподнял он набухшие половинки орехов.
И я понял, что могу себя простить.
…Меня нисколько не смущал раскисший снег под босыми ногами – я опасался лишь ненароком наступить в одну из бесчисленных, всевозможных фасонов и укладок, кучек размякшего дерьма, пестреющих под белеными монастырскими воротами, куда мне никак не удавалось проникнуть из-за туристского обычая метить собой достопримечательности и святыни. Я осторожно переступал между этими россыпями, с тоской вытягивая шею в направлении ворот и понимая, что ступить туда я все равно не решусь. И проснулся.
Детская площадка передо мной была все так же вытоптана и вытерта подошвами, и шведская стенка без стены торчала одинокой печью на пожарище. Катальная горка-слон покорно положила в тусклый иконостас зубчатых пивных медалек свой серый цементный хобот.
Ночные качели едва слышно поскуливали под накалявшимся с каждой минутой утренним ветерком – когда-то одного слова “бриз” было для меня довольно, чтобы преобразить духоту в морскую свежесть…
На зеленых и шуршащих, как банные веники, деревьях рваным вороньем, сказочными летучими мышами были развешаны обрывки толя
– последствия недавнего ремонта крыш.
Сердце беспорядочно трепыхалось, и я знал, что мог бы снова с легкостью впасть в целительный сон – но, увы, я разучился спать, когда по дому шатаются чужие люди, а сейчас к моей богоданной дочери, возможно, прибавилась еще и кровная: Катька вечно старается залучить “козочку” на ночь – имитировать “как раньше”,
“вместечки”, бедняжка… И внезапно, как от обманувшей ступеньки, новое выпадение в ирреальность: это уже было – но что?.. где?..
Елена Владиславовна! Имя этой приятельницы Юлиных родителей, помянутое в пору первых откровенностей о будничном, “низком”, немедленно окуталось в моей душе почтительностью и тайной – как все в скрытой от меня Юлиной жизни. И однажды в пбарящем, но все-таки парбящем Таврическом саду… “Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом”. Я был пьян трезвостью, у истинно трезвого ни от чего не перехватывает горло, и Юля вслушивалась в “Думу” с необыкновенной серьезностью, ни мгновения не сомневаясь, что в моей груди кипят силы необъятные. “Богаты вбы, тбы… – с горечью за меня пробормотала она, но заключила легко: – А от таких, как я, всегда проку мало”. Она гордилась тем, что, в отличие от вечно пыжащихся мужчин, претендует лишь на служебные роли.