Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам
Обзор книги Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам
Александр Мелихов
Любовь к отеческим гробам
Роман
Когда-то жара была счастьем. Не наслаждением, а именно счастьем.
Теперь же какой-то воображаемый контекст давно погас, и жара сделалась просто докукой. Притом опасной – мама… Что за ночь нас ожидает? Мысленно я был уже у стариков и домой направлялся только ополоснуться да переодеться.
С тех пор как в моем доме поселились чужие люди – мои безвременно одряхлевшие дети, – у меня больше нет дома. Родная дочь, благодарение небесам, только делает нам визиты – зато богоданная всегда востренько наблюдает за нами. Поэтому у гробового входа в родное пепелище я постарался принять выражение непроницаемой корректности.
Квартиру в самом центре центра я получил в качестве выдающегося деятеля науки и техники – в своем воззвании к властям Угаров не скупился на эпитеты. Но в пыльной духовке двора только что лопухи не растут, и все невозвратней растворяется в ржавчине
“Запорожец” с проломленной крышей – жертва весенней чистки в верхах (такая же глыбища льда взорвалась у моего заднего каблука, когда я – была не была! – проскакивал ледосброс с
Двенадцати коллегий, – обдало ледяными брызгами и восторгом). В подъезде теплая прель, разогретый аммиак, фурункулезные стены…
Но ущербные ступеньки довольно чистые: новая дворничиха – из бывших. Из образованных. “Юля”, – откликается во мне, однако я все равно раскланивался бы с этой увядшей девочкой в бантиках с особенной предупредительностью. На промежуточной площадке бурый наплыв успевшего подернуться корочкой дерьма и одноразовый шприц с нитями крови (разорванная упаковка валяется здесь же). Высшие ценности современной мастурбационной культуры – М-культуры, желающей обслуживать только себя: постижение мира она заменила самовыражением, а деяние – переживанием, которое теперь исхитрились сосать прямо из шприца. Юля, должно быть, тоже прибирает подобные прелести.
Дверной ключ опять отозвался болью: “куч” – выговаривал маленький Митька, и никак не рассечь проклятую связь между умненьким прелестным барсучком и кривляющимся неопрятным боровом. Дверь закрыта на два оборота – значит, запирала Катька.
Ее детская старательность обдает подобравшуюся душу расслабляющей нежностью. Я уже много лет пытаюсь помогать Катьке в уборке квартиры (богоданная дочь на это время невозмутимо исчезает), но она неизменно отказывается: “Ты же плохо сделаешь”. – “Зато не ты”. – “Я так не могу”. Она не умеет халтурить, ибо отвечает за все. “Ты достукаешься – вот не буду завтракать!” – этой угрозой я могу добиться от нее чего угодно.
Более слабое средство: “Вот наемся перед обедом бутербродов”. Но она и здесь сдается с безнадежным укором: “Мерзкий тип!..” -
“То-то же. Смотри у меня”.
Теперь я часто любуюсь собаками: они напоминают мне Катьку своим чистосердечием и добросовестностью. В соседнем Михайловском саду я иногда встречаю туристически экипированную маленькую женщину, повелевающую двумя развевающимися колли – молодой и немолодой.
Маленькая повелительница сколь есть силенок запускает от лопаток обломок ветки, и собаки летят наперегонки. Если первой успевает старшая, с веткой в зубах она семенит с торжествующей улыбкой к хозяйке. Зато младшая, ухватив добычу, начинает носиться радостными кругами, и старшая мчится рядом с беспомощным лаем. А потом бросается к госпоже и жалобным воем умоляет прекратить наконец это безобразие.
А у меня долго не затихает в груди довольно болезненный спазм нежности: Катька… Она с незапамятных пор любит целовать меня в редеющие волосы и легонько нюхать при этом. Чтобы удовлетворенно кивнуть – не подменили, мол. Или досадливо покрутить носом: шампунем перебил!.. Она и сама находит в себе много общего с собаками, при виде простодушных собачьих морд где-нибудь в рекламе у нее всегда вырывается счастливый смех: уж до того собаки не важничают, не следят за выражением своего лица!
Впрочем, обожает она всяческую живность вплоть до боксеров – не только собак, но и людей; с содроганием кося в телеэкран, с полминуты она может выдержать даже удары какого-нибудь Тайсона:
“Какие внимательные глаза – прямо умная горилла! Зачем только он ему ухо откусил?..” Для нее и тяжеловесы вроде детей – этот необуздан, этот трусоват, но что с них взять, с мальчишек! Ее приводят в восторг и вкрадчивые повадки тигра, и коротконогая стремительность носорога. При виде грозно скользящих узким проливом ракетоносцев она вдруг может просиять: “Смотри, смотри!” С берега на эскадру надменно взирают две козы – им же и дела нет до мировых конфликтов: смотрят себе как ни в чем не бывало! Когда ворона ни свет ни заря будит ее, терзаемую бессонницей, своим хриплым карканьем, она обращается к ней даже сочувственно, будто к выжившей из ума бабке: ну? чего ты раскричалась, дура?..
Катьку восхищает и длиннолапая пружина гепарда, и точеная мешковатость косули. А когда гепард, скручиваясь и раскручиваясь, – “Все для бега!..” – летит за – “Ну почему она такая медлительная?!” – косуленькой, в роковой миг Катька отворачивается: “Зачем, зачем это показывают?!” Переждав самое ужасное, она осторожно выглядывает из-под ладони и натыкается на круглящийся сквозь продранный бок желудок – и содрогается совсем всерьез. И, уже не оберегая свой внутренний мир, потерянно досматривает, как гепард волочет куда-то отгрызенное бедро. “Вот и мы для своих детей тоже на все готовы…” – горестно шепчет она. У Катьки за плечами университет, у ее матери – два класса церковно-приходской школы, но святыни у них общие. Правда,
Катька все-таки не предлагает разрывать конями женщин, оставляющих детей в роддомах: в проявлениях гнева прогресс налицо. Но в умилениях!.. Нет, вы посмотрите, посмотрите, с какой осторожностью слониха отгоняет хоботом своего глупого слоненка… А ведь надоел, наверно. В Заозерье у нас была простенькая пластинка “Бежит по улице слоненок”. Над неуклюжим малышом потешались всякие-разные попугаи, и только мудрая слониха знала, что когда-то он станет могучим благородным слоном. Сияющими от непролившихся слез глазами Катька вглядывалась в маленького Митьку и еле слышно взывала к нему: когда же ты станешь слоном?.. Признаться, с рождением Митьки и меня подобные пошлости стали позывать на слезу – с дочкой я себя вел более ответственно. (Моя мама тоже лишь после моего рождения начала плакать в кино – после старшего брата, дитяти
Осоавиахима, она искусывала губы, но еще держалась.) И вот
Дмитрий наконец-то разъелся, по крайней мере в полслона – под фамильным барсучьим подбородком небритое вымя мотается по-коровьи, зато на слоновьих ляжках штаны (вид сзади) обвисают и впрямь как у слона. Однако для Катьки он все равно Митенька,
Барсучок. Для нее теперь все дети. Разглядывая опять же по телевизору солдат на броне, она непременно порадуется: тепло одеты, свитера им стали выдавать.
И моя мама превратилась в Бабушку Веру, как-то незаметно набравшись добродушия и простодушия. Даже вспомнить трудно, что эта городская старушка в вязаном тюрбане тоже принадлежит к поколению героев: поехала за мужем в ссылку в Якутию, там его никуда не брали, хоть подыхай при минус пятидесяти с двумя детьми. Она устроилась в охрану обогатительной фабрики, изучила наган на пятерку, сопровождала каждый вечер курьера, относившего дневную промывку золота с фабрики в контору черным пронзительным пустырем. Однажды золотоносец провалился ногой сквозь наст, она рванула драпать (думала, всадили финку в спину), но через три шага развернулась и чуть не бабахнула с колена. Незадолго до того блатные взяли сейф в конторе – она через окно увидела свою напарницу в такой же, как у нее, шинели, с трехгранным напильником под лопаткой…
А тридцатипятилетняя Бабушка Феня, когда “еёный” мужик, сбросив перед битвой “бронь”, попросив прощения и попрощавшись, загремел с эшелоном из “Ворши” неведомо куда, “подхватилась” и с двухгодовалым Лешей на спине (а он был толстый, как Митюнчик, всегда подчеркивала Катька), подгоняя трех дочек от пяти до пятнадцати, зашагала по горячей пыли через триста верст, достигнув родного “Вуткина” на целых два дня раньше немцев. При земле она всегда чувствовала себя спокойней; пускаясь в воспоминания о молодости, она прежде всего мечтательно произносила: “Как я тада работала!..” (Правда, понаблюдав за
Катькиной карьерой при двух детях, электричке в семь утра и десять вечера и колодце без стиральной машины, она однажды призадумалась: мы хочь по выходным отдыхали…) В “Вуткине” большинство баб до колхоза были “трудящие”, но в колхозе как отрезало – к брезгливому ее презрению: она работала не за страх и не за совесть, а за смысл существования. Она и в старости сияла неземным светом, когда мы возили навоз, сажали картошку, квасили капусту… И в город она перебралась только из-за мужа, который бежал от преимуществ колхозного строя, чтобы потом четверть века жить с ощущением крупной жизненной удачи. Он и на войне потерял только остатки волос (плешь была стянута могучим рембрандтовским струпом от горящего бензина) и в сгоревший дом вернулся с трофеями – полуметровой кипой почти не ношенных солдатских подштанников и зеркальной дверью от платяного шкафа, на многие годы самой роскошной вещью в их жилище – сначала просто квадратной утоптанной яме, крытой обугленными бревнами да все той же родимой землей. Затем, оглядевшись, в обмен на кровельные работы на возрождающейся ферме он обзавелся поросенком, в обмен на котельные услуги выговорил в соседней столовой ежедневные помои, из обрезков какого-то летного алюминия накроил кружек и кастрюль (последний доисторический ковшик Катька хранит и поныне), а когда превратившаяся в старуху