Карл Тиллер - Замыкая круг
Поднимаю взгляд, совершенно машинально запрокидываю голову и гляжу прямо в потолок. Благодарю Тебя, Господи, тихонько говорю я, возношу Ему тихую благодарность, сглатываю комок в горле, жду. Чувствую, как уголки рта растягиваются в легкой улыбке, опускаю голову, опять гляжу прямо перед собой, улыбаюсь и чувствую, как все мое существо наполняется радостью и благодарностью, сейчас я напишу мейл, разузнаю, чем лучше всего могу помочь Давиду, трудно сказать, много ли у меня осталось времени, может, месяц, а может, полгода, говорил д-р Клауссен, но, во всяком случае, оставшийся срок я использую, чтобы помочь Давиду. Помочь Давиду и помочь самому себе, бормочу я. Ведь помогая Давиду, я помогу и себе, ведь имея ради кого жить, как раз и становишься человеком, банально, но правда, не имея же никого, ради кого стоит жить, мы перестаем существовать, давний Арвид исчез, когда потерял близких, и только с Божией помощью сумел воскреснуть, славя Господа и творение Господне, я воскрес, любить ближнего как самого себя — значит славить творение Господне и Господа, только так можно спасти себя.
Намсус, 23–24 июля 2006 г.
Утром 11 августа 1989 года, когда мама примеряла новые туфли в обувном магазине Уле Брююна Ульсена, у нее лопнула аорта, она упала и умерла.
Еще когда она была жива, я временами пытался представить себе, какова будет моя реакция, если она умрет раньше меня, и тогда чувствовал вроде как приподнятость, в которой не хотел себе признаваться и из-за которой всегда испытывал угрызения совести. Конечно же я знал, что потеря мамы станет для меня тяжелейшим ударом, однако мысль о том, что я смогу делать что захочу и избавлюсь от обязанностей, связанных с браком, порой казалась заманчивой и интересной. Но когда мама вправду умерла, ничего подобного не было. Ни малейшего проблеска интереса или опьянения свободой — ни сразу после ее смерти, ни позднее, когда я начал понемногу приходить в себя. Без нее было просто ужасно. Чтобы облегчить бремя утраты, я пытался злиться на маму, пытался убедить себя, что на самом деле она меня не любила, хотела бросить меня и жить с Самуэлем, если б он ее не обманул. Но ничего не получалось, историю с Самуэлем она превозмогла задолго до смерти, и если вообще было что прощать, то я давным-давно ее простил. Как она всегда прощала малые и большие ошибки, какие совершал я. Помню, пытаясь злиться на нее, я вспоминал всякие черты, раздражавшие меня в ней, такую стратегию, как я слыхал, эксперты по семейной жизни рекомендовали людям, которым предстояло пройти через развод. Думал о том, что нередко она норовила вызвать у меня угрызения совести, спеша взяться за дела, вообще-то входившие в мои обязанности, так как, по ее мнению, я не слишком торопился их выполнять. Думал о том, что в обществе своих подруг она веселилась и хихикала над разными глупостями и веселилась еще больше, когда замечала, что это действует мне на нервы. Думал о том, что она храпела, и что курила тайком, и что неправильно выговаривала иные иностранные слова или же употребляла их совершенно не к месту, и что я всегда сгорал со стыда, когда такое случалось при людях. Но поскольку ничего более серьезного я вспомнить не мог, стратегия оказывала едва ли не противоположное действие. Мне вспоминались сущие пустяки, которые лишь подчеркивали, как хорошо нам с мамой было вместе, а оттого я горевал пуще прежнего. Страшновато написать, но впоследствии я не раз ловил себя на мысли, что все это безнадежно сентиментально, и тем не менее берег подушку, на которой она спала. Каждую ночь, наверно целый год, а то и два после ее смерти, я спал на ее подушке, надеялся, что смогу встретиться с нею во сне.
Эта мысль до сих пор кажется мне замечательной, при всей ее сентиментальности, но в то же время она представляла собой симптом. Тогда я этого не замечал, а вот задним числом опять-таки вижу здесь один из многих примеров своей, скажем так, неспособности жить среди живых. В тот августовский день 1989 года в иной мир отошла не только мама, но и человек, каким я был все годы, что мы — я, ты и она — прожили втроем. Банально, но чистая правда: когда не остается никого, кто может документировать нашу жизнь, когда не остается никого, кто может рассказать веселые истории про то, какие мы строптивые или ворчливые поутру, когда у нас нет никого, кто бы посмеялся, если нам весело, или обиделся, если мы не в настроении, когда некому напомнить нам, кто мы, некому ободрить нас, чтобы мы стали такими, какими можем быть, — тогда мы распадаемся, исчезаем. Даже христианин Арвид распался и исчез в последующее время. Впрочем, не знаю, случилось ли это только из-за потери мамы, по крайней мере, было бы слишком банально утверждать, что утрата мамы лишила меня способности верить в доброго и справедливого Бога или вроде того. То, что я утратил веру, явилось скорее выражением секуляризации, происходившей повсюду вокруг нас. Как священник я много говорил об эпохе карьеристов-нуворишей и о плясках вокруг золотого тельца, предостерегал перед растущим материализмом, огорчался, что люди бегут духовности, но не замечал, что и сам — частица этого общества и этой эпохи. Я был не только священником, который может и должен содействовать изменению такой тенденции, я был еще и маленьким человеком, на которого тоже влияло означенное развитие, однако по-настоящему осознавать это я начал лишь после маминой смерти. Когда я впервые снова стоял на церковной кафедре, меня поразило, как пусто было в церкви. По всей вероятности, народу собралось не меньше, чем до моей болезни, но как раз из-за перерыва возникло ощущение пустоты, подтолкнувшее меня к раздумьям. Казалось, за недолгое время моей отлучки Господь и все богобоязненные люди покинули сей мир, убежали в спешке, как евреи в войну, и теперь я стоял в большой, почти безлюдной церкви и говорил, как ни в чем не бывало, смотрел на распятие, на заалтарный образ, на крестильную купель, на красивые стенные росписи — и вдруг увидел себя самого этаким чокнутым музейным директором. Заканчивал одну из первых проповедей после возвращения на работу и вдруг увидел себя музейным директором, воображавшим, что живет он в то самое время, к которому относятся музейные экспонаты. Скандала не случилось, я, как обычно, закончил проповедь и впоследствии прочитал их еще много. Однако это видение упорно не оставляло меня, и ощущение, что я не принадлежу к своему времени, что живу не в одном времени с людьми, которых ежедневно вижу вокруг, наполняло меня жутким страхом. Порой я просыпался среди ночи, весь в поту, и спрашивал себя, на что, собственно, употребил свою жизнь. Внезапно, ни с того ни с сего, этот вопрос обрушивался на меня, причем все чаще и чаще, не давал мне покоя, я пытался оправдать все заурядным кризисом среднего возраста, подшучивал над собой, говорил, что, наверно, не мешало бы купить мотоцикл. Но толку чуть, я просто по-дурацки пытался обезвредить этот вопрос, хотя и не смог обманом заставить себя думать иначе, вдобавок ситуация слишком обострилась. Ночами я уже почти не спал, сколько раз ты просыпался оттого, что я, сидя в нижней комнате, разговаривал сам с собой.
С кем ты тут разговариваешь? — спрашивал ты. Я поднимал голову, ты стоял на пороге, в одних трусах. Почесывал узкую полоску волос, которая шла вниз от пупка. С кем ты разговариваешь? Ни с кем, сам с собой, отвечал я, стараясь улыбнуться. И добавлял: По крайней мере, в итоге я всегда прав! — словно неуклюжая шутка чуточку убавит серьезность. Ты не улыбался и не смеялся, только качал головой, поворачивался и уходил к себе наверх, не говоря больше ни слова.
Больно думать, что ты был свидетелем всего, что происходило со мной в то время, Давид. Под конец стало так худо, что я поневоле обратился к психологу, и как раз после многих долгих бесед с ним я решил сложить с себя сан и принять предложенное место бухгалтера. С тех пор все потихоньку пошло на поправку. Я не только наконец почувствовал облегчение, поскольку решился, и не только ощутил уверенность, что, сложив с себя сан, поступил правильно, вдобавок мне было приятно заниматься таким конкретным делом, как бухгалтерия, где можно подвести под ответом две черты и спокойно уйти домой, именно в такой работе я и нуждался.
Тем не менее обстоятельства складывались не так, как надо. По будням я работал, ходил в контору, зарабатывал деньги, делал все необходимое по дому и на участке. Только вот без радости и удовольствия. Раньше я, бывало, заставлял себя поработать два-три лишних часа, просто ради одобрительного или восхищенного мамина взгляда, теперь же бросал все на час раньше, уборку и мытье посуды откладывал до последнего, когда уж и откладывать некуда, хотя времени у меня было намного больше, чем в бытность пастором, и по выходным я больше не надевал нарядную рубашку, как при жизни мамы. Даже ничего особенного не готовил себе субботними вечерами. Жизнь без восторга и волшебства — я тогда не жил, а просто выживал.