Ирина Муравьева - Портрет Алтовити
Ох, эта последняя ночь перед ее отъездом!
Снегу было, хруста, ледяного ветра – с визгом, с грохотом, с завываньями!
Она лежала одна – в их когда-то общей спальне – не могла согреться под двумя одеялами, зубы стучали. Он возился у себя, рвал какие-то бумаги, рыдал, бормотал. Невменяемый.
Слава Богу, дочки не было дома, удалось ее спихнуть в Дом творчества на студенческие каникулы.
Потом она все-таки согрелась и – от ужаса, от усталости невыносимой – провалилась в сон. Он ее разбудил. Елена открыла глаза: вот он, стоит на пороге комнаты. Седые волосы – остатки когда-то густых, русых – дыбом на голове, а все лицо так искажено, так изуродовано болью, что даже она испугалась.
– Что ты наделала? – со свистом выдохнул он. – Ты хоть знаешь, что ты наделала? Ты же убила меня!
Она задрожала под двумя одеялами. Ей бы закричать тогда: «А ты! Ты меня не убил разве?!» Но не посмела, слишком он был страшен. Вместо этого она зарыдала, закрылась одеялами с головой. Ей-богу, если бы тогда можно было в ту же самую секунду умереть, она бы ни на минуту не задумалась. Да с радостью, только бы поскорее!
Как они выжили тогда оба? Чудом. Бог помог. Не допустил. Но года два-три после этого Елена продолжала существовать будто под могильным камнем: ненависть ее душила. Ненависть к этой чужой женщине, которая – легонечко, безо всяких усилий, желтым своим китайским мизинчиком – взяла да и переворотила всю их судьбу!
И уехала в свои небоскребы.
О, как ему было плохо! Какое жуткое, стариковское лицо, с опухшими глазами, с опущенными страдальческими губами бывало у него по утрам после бессонной ночи! Как они просыпались – в десять, в пол-одиннадцатого – дочка уже уходила к этому времени, вдвоем, в неубранной квартире, сталкивались на кухне, избегая встречаться глазами, кипятили чайник, ели что-то, каждый в своем углу – два измученных, резко состарившихся, нечесаных человека! И как хотелось бросить все к чертовой матери, наорать на него, исхлестать его по щекам за то, что он это с ними сделал, задушить его!
К весне вроде стало чуть легче. Сил не осталось мучиться. А вот на ненависть силы еще были. И под самую Пасху она в ужасе призналась батюшке, что каждый вечер желает китаянке смерти и ничего не может с собой поделать. Желает – и все. И самой от этого жутко. Батюшка дал ей особую молитву, наложил строгий пост. Читала молитву по бумажке, каждый вечер читала. Зубы стискивала, губы в кровь искусывала, лишь бы не вырвалось вместо просьбы о прощении всегдашнее, привычное уже: «Господи, пошли ей смерти!»
Теперь вроде все хорошо. Новый год встречали на даче, приехали гости. Все, конечно, стареют, но все-таки свои люди, еще веселые, еще импровизируют. Сцена не умирает в душе человека, который провел на ней больше времени, чем в собственной ванной.
Далеко за полночь вышли на двор играть в снежки. Звезды над головой так и полыхали, и какая-то еле слышная, отчаянно-веселая, словно бы обезумевшая от радости музыка дрожала в колючем воздухе.
Она обняла Томаса сзади за шею, прижалась к нему распахнутой шубой, черным открытым платьем, разгоряченным надушенным телом, смеясь, обхватила его заснеженными варежками, что-то лихое, бессмысленное крича через его плечо Нине Темкиной.
И вдруг он обернулся к ней. Так резко, что Елена чуть не упала. А лицо его было – она не могла ошибиться! – оно опять было тем стариковским, замученным, искаженным мукой лицом, которое она знала пять лет назад!
Вот оно, опять, то же самое!
– Что ты? – пробормотала она. – Ты…
Но он уже справился с собой, уже надел маску.
– Я ничего, – улыбнулся своей слепящей актерской улыбкой, – отдавила мне ногу и спрашиваешь!
Она стряхнула варежки и побрела в дом, села за пустой стол с разлитым по скатерти красным вином, солеными грибами, рыбой, от которой, кроме костей, уцелела одна голова с выпученными глазами. Села за этот уродливый, в пепле и объедках, стол, чувствуя, что если он сейчас войдет и что-нибудь скажет ей, она не выдержит и запустит в него вот этой пустой салатницей с прилипшим яичным желтком на дне, вот этой мертвой головой с пучком торчащей изо рта петрушки! Потом она вдруг вспомнила, что он ведь чуть было не опоздал на встречу Нового года, при-ехал с последними гостями! Где он был? Судорога свела ей сердце. Где он был? Опять завел кого-то? Нет, другое. После нее – Елена физически чувствовала это – никто ему не был нужен.
Да, у них худо-бедно наладилось, он вернулся в супружескую спальню, и близость случалась, особенно если он бывал чему-то рад, что-то ему удавалось на работе, – тогда он обнимал ее привычными крепкими руками, и все происходило так привычно, так буднично, будто он ставил механическую точку на дописанной странице удачного дня, не больше.
– Если опять что-то… – звонко сказала она, глядя в мутные глаза съеденной рыбы. – Я выслежу и все узнаю. Господи-и-и! Пошли ей смерти!
* * *Николь умерла третьего января в час дня. В той самой больнице, где ей недавно сообщили, что никакая миссис Линда Салливан не поступала к ним после аварии. Номер мобильного телефона Майкла был первым в ее записной книжечке, так что ему первому сразу и сообщили.
Майкл как раз шел к отцу, которого должны были выписать к вечеру. Он выслушал известие о смерти Николь и почему-то тут же свернул с дороги, подошел к чужому дому с огромным сугробом у подъезда – видно, в него сгребли весь снег с улицы, – лег на него лицом вниз и лежал неподвижно до тех пор, пока испуганная хозяйка, вышедшая на прогулку со своей старой толстой таксой, не обнаружила его и не позвонила в полицию.
На вопросы полицейского Майкл пытался ответить и не смог. Единственным, что он выдавил из себя, было то, что еще неделю назад он находился в качестве пациента в отделении для душевнобольных и лечил его заведующий этим отделением – доктор Вильям Генри МакКэрот.
Майкл дал полицейскому номер больничного телефона отца и доктора МакКэрота.
– С кем ты хочешь сперва поговорить, парень? – спросил его морщинистый черный полицейский. – Или я отвезу тебя прямо в клинику?
– Нет, – дергаясь всем телом, ответил Майкл, – я хочу сперва поговорить.
– С кем? – повторил полицейский. – С отцом или с доктором?
– С мамой, – ответил Майкл, – если только она вернулась с лыж.
Голос Айрис, когда она снимала трубку и говорила «алле», всегда звучал немного истерично.
– Алле, – сказала она.
– Это я.
– Ты?! – закричала она. – Что с тобой? Где ты? Я утром разговаривала с отцом…
– Ты, может быть, приедешь? – попросил он. – Мы бы поговорили.
– Я приеду, – обрадовалась и одновременно совсем перепугалась Айрис. – У тебя что-нибудь случилось?
– Она умерла, – он опять дернулся. – Николь.
Мать задохнулась на том конце провода.
– Вот, – сказал Майкл.
– Деточка моя, – залепетала Айрис, – маленький мой зайчик, – она разрыдалась. – Ну, конечно, я приеду, Господи, Боже мой, ты меня еще спрашиваешь! Где ты сейчас, кто с тобой? Господи!
Майкл молча передал трубку полицейскому.
– Видите, мэм, – сказал полицейский, – мне он этого не сказал. Что у него кто-то умер. Меня тут вызвали потому, что он странно себя вел. Пролежал пару часов на снегу. Теперь я понимаю, почему он пролежал. А так было непонятно. И если бы он был у вас обычным парнем, я бы ему сказал: «Ступай, выпей как следует». Ну, и все такое. А так я не могу этого сказать, и отпускать его мне не хочется, потому что мало ли что может случиться. Раз вы находитесь в Нью-Йорке, мэм, вы, значит, так быстро сюда не приедете. Что вы посоветуете? Я могу отправить его обратно в клинику, но могу и связаться с отцом…
– У него отец сам в больнице после операции, – всхлипнула Айрис, – я не знаю, можно ли его сейчас беспокоить…
– Тогда придется, значит, в клинику, – решил полицейский, – потому что оставить его на улице я не имею права. Раз меня вызвали, мэм.
– Пожалуйста, подвезите меня к отцу, это совсем недалеко, – прижав к груди закоченевшие руки, попросил Майкл, – не нужно мне в клинику.
– Майкл, я с первым поездом, – в ухо полицейскому прокричала Айрис, – я буквально сейчас выезжаю!
* * *С самого утра доктор Груберт не знал, можно ли попросить у Эллы разрешения позвонить ей домой, скажем, завтра? Она была так проста, так спокойна, так внимательно и мягко смотрела прямо в глаза, не отводя взгляда, и все движения ее были такими плавными и законченными, что каждый раз, когда она начинала говорить с ним, у доктора Груберта блаженно немели руки и ноги, а во всем теле наступала приятная вязкость, так что не хотелось ни говорить, ни двигаться.
Она вошла в палату и вопросительно улыбнулась ему.
– Ну вот, – сказала она, – вот вы нас и покидаете. Слава Богу.
– Мне здесь было лучше, чем где бы то ни было, – возразил он.
– Почему?
– Я здесь у вас спрятался, как в гнездышко, никто меня не дергал, далеко ото всех, телефон отключен. Снег за окном. Очень хорошо. А сейчас вы меня выставляете обратно. И начнется!