Анджей Стасюк - Белый ворон
– Просим принять в качестве презента и заранее простить нам шумное поведение. А за проезд мы расплатимся нормальными деньгами.
После чего он уселся на переднее сиденье и говорил, куда ехать. Но было совсем не шумно. Напротив, становилось все тише и тише, словно мы погружались в какую-то бездну. Мы ехали через Гданьский мост, внизу вместо воды лежал белый туман. По левую руку – Святой Флориан, по правую вдалеке дымы ТЭЦ ложились черными горизонтальными хвостами, навстречу ехала желто-синяя электричка, а в открытых дверях ждали люди, так как иногда поезд останавливался на мосту и можно было выскочить, сбежать вниз, поймать на Вислостраде сто восемьдесят пятый и сэкономить несколько минут или хотя бы внести в свою жизнь маленькое разнообразие.
Потом начался завод – длинный, как сто самых длинных поездов, огромные металлические кубы справа, вереница трамваев слева, и наши отцы тоже, наверно, были в этой толпе. Наверно, шли через подземный переход. Они давно вышли из возраста, когда перепрыгивают желтые барьеры и лавируют между несущимися автомобилями. В нашей «волге» царила тишина. Водитель время от времени жал на тормоз, чтобы пропустить тех, кто стремился на работу. Но ничего не говорил, да и что он мог сказать? Пиджак его был точно такого же цвета, что и костюмы бегунов и прыгунов. Ну, может, лицо у него было чуть постарее, но те скоро сравняются с ним. У последних заводских ворот он прибавил скорость.
– Говно это, а не машина. Я начинал на «Варшаве», вот это была машина. – И непонятно было, что он имеет в виду – свою колымагу или красный «пассат», который промчался по левой полосе.
А потом до самого конца он молчал. Ему было плевать, что мы велим ему ехать через какие-то лощины и перелески, остановиться в открытом поле у кромки соснового леска, где кончалась ухабистая, усыпанная шлаком дорога. Человек, который начинал на «варшаве», не может быть трусом или неврастеником. Он подождал, когда мы выгрузимся, взял деньги и буркнул:
– Приятных развлечений.
– Что они сделали, – тихо произнес Василь и повернулся к нам, словно мы могли ему что-то объяснить.
Фаянса больше не было. Были горы строительного мусора, железа, какая-то гигантская свалка, и ни одной вербы. Нагромождения бетонных обломков тянулись до далекого ряда старых лип, за которыми укрывались дома Бандурко и Гжанки. Насыпи, холмы, хребты и горные цепи промышленного мусора, ни единого прудка, и все лягушки, наверное, давно уже эмигрировали отсюда. Василь двинулся вперед, поднялся на первый отвал, встал на вершине и смотрел вдаль, словно в океанские просторы, как капитан Ахав, высматривающий белого кита, который покинул роман, развернулся на сто восемьдесят градусов и исчез, чтобы никогда уже больше не появиться. Западный ветер трепал полы его плаща. Солнце вставало из-за высоких деревьев, и мы видели его силуэт на фоне красного круга, резкий, черный контур. Он допил бутылку, которую начал уже в машине, и стал грозить ею небу, солнцу, свалке. Он кричал:
– Сволочи! Суки!
Кричал как одержимый. Кричал, как никогда прежде. Чудо еще, что у него горло не лопнуло. Потом он швырнул пустую бутылку и исчез среди серых дюн. Мы слышали только удаляющиеся и затихающие проклятья.
А мы ретировались к рощице, что росла на невысоком песчаном пригорке. Только отсюда этот изгаженный лунный пейзаж открывался во всей своей невероятной мерзости.
– Ничего, отойдет и явится, – сказал Гонсер и собрал немного сухой травы и веточек. Дым пахнул точно так, как всегда пахла здесь осень. Мы легли вокруг костерка. У всего был привкус этого дыма. И у вина, и у пива, и у сигарет. Время от времени мы видели силуэт Василя. Он взбирался на очередные хребты, исчезал в долинах и появлялся снова. Он бежал по направлению к деревьям. Спотыкался и падал. Какая-то ветряная мельница. Вихрь, четвероногое существо, не то бегущее, не то ползущее. Полы плаща взлетали и опадали. Как крылья подстреленной птицы. Впечатление было, будто он опирается на них, отталкивается, отпихивается от земли. Точно ему хотелось вспорхнуть. Наконец он добрался до края свалки, стал совсем маленьким и исчез.
– Пошел посмотреть на свой дом, – бросил Гонсер.
– Нет, его был куда левей, – заметил Малыш. – А тут жил тот тип, у которого был павлин в саду.
Мы спали, растянувшись на песке. Просыпались, чтобы выпить, и засыпали опять. Обоняли запах дыма. Гонсер поблевал в кустах, после чего перешел на пиво. Потом поблевал я, но не сдался. Костек сидел. Мне казалось, что он здесь для того, чтобы караулить нас. Он почти не говорил. Думаю, именно тогда он полностью нас раскусил. Если только молено вообще раскусить таких переодевавшихся засранцев. Костек вытирал Гонсеру нос, когда у того после полудня, когда он снова начал пить вино, совсем поехала крыша и он упорно пытался играть на своей губной гармошке, однако слюни и сопли полностью забили ее, и Гонсер только ревел, как бобр, и повторял:
– А все равно я выеб ее, выеб, выеб!..
25
Иола перевернулась на живот. Зад под спальником плавно перекатился, словно спокойная волна. Мацек заботливо поправил на ней спальник. Выглядела она как початок кукурузы, завернутый в красную тряпку.
– Я тебе вот что скажу, – шепнул Мацек Малышу. – Он действительно свинья. Когда мы тут были в Новый год, он подкатывался к ней. Да он ко всем подкатывается.
– Наплевать. Не бери в голову, – как мог, утешил его Малыш. – Давай лучше прикончим эту бутылку, а то я смотреть на нее уже не могу.
Но прикончить ее было трудно. Чем ближе ко дну, тем отвратительней становилось содержимое. За стеной пел девичий хор, потому как Гонсер милостиво перешел на туристско-народный репертуар, и теперь они терзали куплеты о фауне, флоре и туристских тропах. Этакий фольклорный ансамбль. Будь Гонсер трезвый, ни за что бы до этого не опустился. Я подмигнул Малышу и кивнул на стенку:
– Дамы и господа! Чародей эстрады! Маг юпитеров! И его неразлучная шестиструнная гитара, пардон, шестиструнный карабин! Это он! Гонсер!
Если он и услышал наши вопли, то голосом этого не выдал. К тому же хор все заглушал. Девушки открыли в этой песне какие-то поразительные интервалы между куплетами. И парни, видно, тоже решили принять участие, потому что сквозь щели просачивалось какое-то григорианское гудение. Но, видимо, крик все-таки пробил стену: когда мы закурили по очередной сигарете, дверь резко, как от удара ногой, распахнулась и на пороге явился газда. Уже под мухой, но еще не окосевший. Он стоял и смотрел на нас крохотными глазками, словно наше присутствие в этой комнате оказалось для него неприятной неожиданностью. Малыш был прав. Он был похож на борова. На борова с усами. Правда, не хрюкал. Но разница небольшая.
– А вы чего? Не веселитесь? Индивидуалисты?
Он хотел нас оскорбить. Но для этого мог бы даже не разевать хайло. Ибо мы, объединенные безмолвным взаимопониманием и тем часом, что провели вместе, даже не глянули на него. Малыш лежал, я тоже, Мацек сидел между матрасами, опершись подбородком о колени, и все трое молча дымили. Никто не поднял голову, никто не удостоил его даже мимолетным взглядом. Видимо, он ощутил свое несуществование, потому что сделал три грузных шага по направлению к нам, словно хотел накрыть нас своей тенью. Он встал, как недоделанный памятник, наступил на развязавшиеся шнурки, сунул лапы в карманы и чуть покачнулся.
– Так что? Не хотите веселиться?
Малыш затянулся, не спеша выпустил дым, осмотрел сигарету, точно впервые в жизни увидел ее.
– У нас траур.
Газду вновь качнуло. Вероятно, какая-то мысль собиралась прийти ему в голову, но не дошла, так как он лишь тупо переспросил:
– Траур?
– Вчера умер Бороро Намбиквара, автор научно-популярных книг, пчеловод и сайентист. Он был отцом моей матери.
Все-таки какая-то мысль, вероятно, добралась до его головы, так как он еще раз покачнулся.
– Ты… шуточки шутишь, да? Умнее всех, да?
– Я не шучу. Умер мой дедушка. Вчера я получил телеграмму.
– Где?
– В собственные руки.
Газда взвесил эту возможность, и, очевидно, она показалась ему вполне правдоподобной, так как он несколько смягчился:
– Но тогда не кричите. Одиннадцатый час уже. В ночное время на базе полагается соблюдать тишину. Ну а если не хотите веселиться, то пожалуйста. Дело ваше.
Он уже собрался уходить, уже протянул руку назад, чтобы нащупать дверную ручку, которая находилась метрах в двух от него, как вдруг увидел нашу бутылку, и на лице у него появилась вполне человеческая гримаса. Он отпустил эту дверную ручку, до которой так и не дотянулся, и шлепнулся рядом с Мацеком.
– Дайте выпить. Там уже только вино осталось.
– Это тризна.
– Ай, перестань. Тризна не тризна, выпить-то я могу. – Он схватил бутылку и отхлебнул, сколько ему хотелось. Лицо у него побагровело, он принялся ловить ртом воздух. – Самогон, – наконец выдохнул он.