Журнал - «Подвиг» 1968 № 04
Лютц все записал, и они простились.
— Всех благ — и выздоравливайте, — сказал он, пожимая руку комиссара. — Я сообщу вам все, что узнаю, еще сегодня вечером, и тогда вы можете дать волю вашей буйной фантазии. Впрочем, Блатер тоже здесь и рад вас приветствовать. Я подожду его внизу, в машине.
В комнату вошел высокий полный Блатер, а Лютц ушел.
— Приветствую тебя, Блатер, — сказал Берлах полицейскому, часто работавшему у комиссара шофером. — Очень рад видеть тебя.
— Я тоже очень рад, — ответил тот. — Если бы вы знали, комиссар, как вас не хватает! Повсюду не хватает.
— Ну, Блатер, теперь на мое место придет Рётлисбергер и запоет по-своему. Это уж я себе представляю, — ответил старик.
— Скверно, — сказал полицейский. — Впрочем, я думаю, что Рётлисбергер будет тоже рад, когда вы выздоровеете.
Берлах спросил, не знает ли Блатер антикварного магазина па улице Мате, который принадлежит седобородому еврею Файтельбаху.
Блатер утвердительно кивнул:
— Тот самый, с неизменными почтовыми марками на витрине.
— Сходи туда после полудня и скажи Файтельбаху, чтобы он прислал мне в Салем «Путешествия Гулливера». Это последняя услуга, которую ты можешь мне оказать.
— Ах, ту книгу с лилипутами и великанами? — удивился полицейский.
Берлах засмеялся.
— Знаешь, Блатер, я так люблю сказки!
В смехе комиссара было что-то загадочное; однако полицейский не отважился его расспрашивать.
Хижина
Лютц позвонил еще в среду вечером, когда Хунгертобель сидел у постели друга. Немного позже он должен был оперировать и поэтому попросил сестру принести чашку кофе. В этот момент раздался телефонный звонок, прервавший их разговор.
Берлах снял трубку и стал внимательно слушать. Через некоторое время он сказал:
— Хорошо, Фавр, пришлите мне сюда весь материал, — затем повесил трубку. — Неле мертв, — промолвил он.
— Слава богу! — воскликнул Хунгертобель. — Мы должны это отпраздновать, — и закурил другую сигару. — Будем надеяться, что медсестра меня не увидит, — добавил он.
— Уже в полдень она собиралась мне прочесть нотацию, — сказал Берлах, — однако я сослался на тебя, и она ответила, что на тебя это очень похоже.
— Когда же Неле умер? — спросил врач.
— Десятого августа сорок пятого года. Установлено, что он покончил жизнь самоубийством при помощи яда в одном из гамбургских отелей, — ответил комиссар.
— Вот видишь, — кивнул Хунгертобель, — теперь остатки твоих подозрений развеются, как дым сигары.
Берлах следил за кольцами дыма, которые со смаком пускал Хунгертобель.
— Подозрения чрезвычайно трудно развеять, потому что они чрезвычайно легко возникают вновь, — ответил он задумчиво.
— Нет, комиссар неисправим, — засмеялся Хунгертобель, он-то считал, что вся эта история не стоит выеденного яйца.
— Первая заповедь криминалиста, — ответил старик, а затем спросил: — Самуэль, ты был близко знаком с Эменбергером?
— Нет, — ответил Хунгертобель. — И, насколько мне известно, из наших студентов с ним не дружил никто. Ганс, я все время думаю об этой фотографии в «Лайфе». И знаешь, почему я принял этого зверя врача-эсэсовца за Эменбергера? Многого на фотографии не увидишь, и сходство должно исходить из наличия каких-то других фактов. Я уже давно не вспоминал одну историю, и не потому, что она произошла много лет назад, а оттого, что она отвратительна. Ты знаешь, Ганс, я однажды присутствовал при операции, которую сделал Эменбергер без наркоза. Это была как бы сцена из жизни ада, если таковой существует.
— Существует, — ответил Берлах. — Итак, Эменбергер однажды такое проделал?
— Тогда не было другого выхода, — продолжал врач, — а бедный парень, которого оперировали, жив до сих пор. Если ты его увидишь, он всеми святыми поклянется, что Эменбергер дьявол, и в общем будет не прав, ибо без Эменбергера он был бы мертв. Однако, честно говоря, я его понимаю. Это было ужасно…
— Как это произошло? — спросил Берлах.
Хунгертобель сделал последний глоток из чашки и зажег еще раз сигару.
— Собственно, волшебством это не было. В нашей профессии, как и в любой другой, чудес не бывает. Для этого нужен был перочинный нож, мужество и знание анатомии. Но вряд ли кто-нибудь из нас, молодых студентов, тогда отважился бы на это.
Нас было тогда пять медиков, и мы поднялись из Кинталя на массив Блюмлисальн. Уже не помню точно, куда мы совершали восхождение, поскольку никогда не был ни хорошим альпинистом, ни географом. Кажется, это было в июле 1908 года. Мне четко запомнилось жаркое лето. Мы заночевали в альпийской хижине, стоявшей на лугу.
Это странно, что больше всего на свете запомнилась эта хижина. Когда она мне снится, я просыпаюсь в холодном поту, хотя и не думаю о том, что в ней произошло. Конечно, она точно такая, как все остальные пастушьи хижины, пустующие зимой, а ужасное только плод моей фантазии. В детективных романах часто читают о хижинах, куда заманивают людей, потом истязают. Вот таким и остался в моей памяти этот пастуший дом. Вокруг него росли сосны, недалеко от двери был колодец. Бревна были не черными, а белесыми и гнилыми, повсюду в щелях росли грибы. Однако я точно помню необъяснимый ужас. Он охватил меня, когда мы приближались к стоявшей во впадине хижине по усеянному обломками скал лугу, на котором в это лето скот не пасли. Я убежден, что этот ужас охватил всех, исключая Эменбергера. Разговоры прекратились, все молчали. Темнеть начало, прежде чем мы достигли хижины, и наступавший вечер был страшен оттого, что в течение невыносимо долгого времени на всем этом безлюдном мире из снегов и камней лежал странный глубокий красный свет: смертельное неземное освещение, как на планете, движущейся от Солнца дальше, чем наша Земля, окрасило наши лица и руки. Мы влетели в хижину, как будто за нами кто-то гнался. Сделать это было легко, поскольку дверь не была закрыта. Еще в Кинтале нам сказали, что здесь можно переночевать. Внутри, кроме жалких нар, ничего не было. Однако в слабом свете, падавшем сверху, мы увидели под крышей солому. Наверх вела черная, покривившаяся лестница с присохшим на ней прошлогодним навозом. Эменбергер, как будто зная, что произойдет, торопливо принес из колодца воду; мы разожгли в примитивном очаге огонь и отыскали котелок. Случилось так, что в этой странной обстановке страха и усталости произошло несчастье: один из нас получил опасную для жизни травму. Это был сын крестьянина, толстый люцернец, вместе с нами изучавший медицину, для чего, так никто и не узнал, поскольку через год он бросил учебу и занялся хозяйством. Этот немного неуклюжий малый сорвался со сломавшейся лестницы, ударился горлом о выступавшую из стены балку и со стоном рухнул на землю. Удар был сильным. Сначала мы думали, что он что-то сломал, но через некоторое время несчастный стал задыхаться. Мы вынесли его наружу и положили на скамью. Солнце уже зашло, и он лежал в лучах этого ужасного кроваво-песочного цвета, струившегося через многослойные облака. Его вид был страшен, налившаяся кровью шея распухла, голова повернулась в сторону, а кадык сильно вздрагивал. Мы с ужасом заметили, что лицо, освещенное адскими лучами горизонта, становилось все темнее, почти черным, а широко открытые глаза блестели на лице, как два мокрых камня. Мы в отчаянии старались ему помочь мокрыми компрессами. Шея раздувалась все больше и грозила его задушить. Мы понимали, что ему грозит смерть, но помочь не могли. У нас не хватало опыта и знаний. Хотя мы и знали, что можно сделать срочную операцию, однако никто не отважился на это. Эменбергер понял все и не стал медлить. Он внимательно осмотрел больного, дезинфицировал в кипящей воде на плите перочинный нож и затем сделал разрез, называемый трахеотомией. При этой операции, чтобы дать доступ воздуха, нож вводится в горло над гортанью.
Невозможно представить, какие чувства отразились на лице пострадавшего и оперировавшего. Несчастный был почти без сознания от недостатка воздуха, однако глаза его были широко открыты, он видел все, что произошло. И, боже мой, Ганс, когда Эменбергер сделал разрез, его глаза тоже широко открылись, а лицо исказилось — казалось, из глаз вырывается что-то дьявольское, такая неуемная радость мучителя, что меня на мгновение охватил страх. Я думаю, что этого, кроме меня, не почувствовал никто; другие не отважились смотреть. Сейчас мне кажется: то, что я пережил, было в большей степени плодом моего воображения; возникновению иллюзий способствовал в этот вечер жуткий свет.
Странным в этом происшествии является также то, что люцернец, которому Эменбергер при помощи трахеотомии спас жизнь, никогда с ним больше не разговаривал и даже не поблагодарил, за что его многие бранили. Эменбергер же с этого момента получил признание, его считали светилом. Его биография была странной. Мы думали, что он сделает карьеру, однако он к ней не стремился. Экзамен он сдал блестяще, однако практиковать не стал, работал ассистентом также и у меня. И должен признать, что пациенты были от него в восторге, за исключением некоторых, кто его не любил. Так он и вел одинокую и беспокойную жизнь до тех пор, пока, наконец, не эмигрировал; он опубликовал странные трактаты — к примеру, о праве астрологии на существование. Труд, в котором софизма было больше, чем в любой прочитанной мной статье. Насколько мне известно, с ним никто не дружил, а сам он был циником и ненадежным человеком, шуток которого никто не понимал. Нас удивило только то, что в Чили он сразу стал совсем другим, стал выполнять серьезную научную работу; вероятно, на него повлиял климат или окружение. Вернувшись же в Швейцарию, он стал таким, как прежде.