Дэвид Лодж - Райские новости
По мере того как редели наши ряды, приходилось осваивать все новые и новые теологические дисциплины. И вот я уже преподавал толкование Библии и историю церкви, не будучи должным образом подготовлен ни но одной из этих дисциплин, равно как и по догматическому богословию, по которому я, как предполагалось, специализировался. Когда я учился, у нас был предмет под названием апологетика, заключавшийся в упорной защите каждого положения католической ортодоксии от критики или соперничающих заявлений других церквей, религий и философских учений с применением всех доступных приемов риторики, аргументов и библейских цитат. В обстановке, сложившейся после Второго Ватиканского собора, развился более терпимый и экуменический стиль преподавания, но католические семинарии в Англии — во всяком случае, колледж Св. Этельберта — оставались в отношении богословия консервативными. Наше епископальное начальство отнюдь не хотело, чтобы мы расшатывали веру и так не многочисленных стремящихся в священники новобранцев, подставляя их под полноводный, холодный поток современной радикальной теологии. В этом смысле англикане задавали тон, а мы с некоторым Schadenfreude[55] наблюдали за скандалами и угрозой раскола в англиканской церкви, спровоцированными епископами и священниками, которые отрицали доктрину непорочного зачатия, воскресения и даже божественной природы Христа. У меня есть одна скромная шутка, я обычно включаю ее в вводную лекцию к курсу теологии, о борцах с мифами, которые вместе с водой выплеснули из ванны младенца Иисуса, неизменно вызывающая оглушительный смех. А история про одного англиканского викария, который назвал трех своих дочерей Вера, Надежда и Дорис, прочитав Тиллиха[56] между рождением второго и третьего ребенка, неделю до колик смешила преподавательскую. Если вдуматься, то мое неизменное воспоминание об Этеле — это излишняя готовность к смеху: в лекционных, в комнатах отдыха и в трапезной. Дикий гогот, трясущиеся плечи, оскаленные от хохота зубы. Почему клирики так непомерно смеются над простейшими шутками? Чтобы не унывать? Что это — своего рода свист в темноте?
Как бы там ни было, в теологическую игру мы играли честно. Мы отбивали трудные вопросы или смотрели, как они пролетают мимо, не нанося по ним удара. Легкие мы отбивали за пределы поля. И никогда не выходили из игры за блокировку шара ногой, поскольку сами же были и арбитрами. (Иоланде эту метафору я, разумеется, объяснил бы.)
Не нужно погружаться в глубины философии религии, чтобы обнаружить, что любое религиозное утверждение невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Для рационалистов, материалистов, логических позитивистов и т. д. это является достаточным основанием для отказа от серьезного рассмотрения всего предмета. Но для верующих недоказуемый Бог почти так же хорош, как и доказуемый, поскольку без Бога нет обнадеживающего ответа на вечные вопросы зла, несчастья и смерти. Круговорот теологических дискуссий, использующий откровение для постижения Бога, существование Которого недоказуемо вне откровения (как и говорил Аквинат[57]), верующего не волнует, ибо сама вера находится за пределами теологической игры, она — арена, на которой эта теологическая игра разыгрывается. Это дар, дар веры, нечто, что вы приобретаете или вам навязывают — через крещение или по дороге на Дамаск[58]. Уайтхед[59] сказал, что Бог — это не великое исключение из всех метафизических принципов, призванное спасти их от краха, но, к несчастью, с философской точки зрения Он есть сущий, чему Уайтхед так и не нашел убедительного опровержения.
Поэтому все зависит от веры. Допусти существование личного Бога-Отца — и все детали католической Доктрины встанут более или менее на место. Допусти это, и ты сможешь позволить себе несколько мысленных оговорок касательно сей странной доктрины — существования ада, например, или Успения Девы Марии, — не испытывая сомнений в своей вере. Именно так я и поступил — принял свою веру как должное. Я не подвергал ее серьезным сомнениям и не рассматривал ее пристально. Она определяла меня. Она объясняла, почему я был таким, каким был, делал то, что делал, преподавал богословие семинаристам. Я не подозревал, что утратил веру, пока не покинул семинарию.
В данной формулировке это звучит неправдоподобно. В конце концов, я вел в некотором роде то, что мы называем «молитвенной жизнью». В сущности, я гораздо добросовестнее, чем большинство моих коллег, подходил к обязательному получасовому размышлению, с которого начиналось утро. Интересно, кому я молился? На этот вопрос я могу ответить только так: молитва являлась частью принятой мной как должное веры и была неразрывно связана с естественным постижением религиозных идей, которое началось, когда мама впервые сложила мои ладошки для вечерней молитвы и научила произносить «Аве Мария». Это, без сомнения, имеет какое-то отношение к моей исключительно академической карьере в лоне церкви. Леви-Строс[60] где-то говорит, что «студент, избравший профессию учителя, не распрощался с миром детства: напротив, он пытается в нем остаться».
В начале 80-х годов произошла рационализация католического духовного образования в Англии и Уэльсе. В результате чего Этель закрыли. Кое-кого из персонала перевели в другие академические заведения. Но мой епископ вызвал меня для беседы и высказал предположение, что, вероятно, мне будет полезен некоторый опыт пасторской работы. Думаю, до него дошли слухи, что я и сам не очень вдохновлен и преподаю без должного вдохновения, в силу чего не способен побудить студентов к пасторской деятельности, для которой их готовили. Что ж, это было правдой, хотя частично вина ложилась и на учебный план. Волею обстоятельств, случайно сменивших мой статус студента сразу на статус преподавателя, я знал мало или почти совсем ничего не знал о повседневной жизни рядового священника, служившего в миру. Я напоминал штабного офицера, никогда не видевшего боя и посылавшего молодых новобранцев на современную войну с оружием и тактикой, оставшимися от средних веков.
Епископ направил меня в церковь Петра и Павла в Сэддле. Весьма неприглядное место примерно в двадцати милях к северо-востоку от Лондона, деревня, со времен войны разросшаяся до размеров небольшого городка. Со своим рабочим классом, прослойкой среднего класса, легкой промышленностью и каким-то садоводческим товариществом. Но большинство работающего населения каждый день ездит на работу в Лондон. Церквей в Сэддле несколько: англиканская приходская церковь с башней в раннеанглийском стиле[61]; неоготическая, красного кирпича методистская церковь и непрочная на вид католическая церковь из шлакобетона и с цветными витражами, выполненными в дешевом подражании модерну. Мои прихожане представляли собой типичный срез английской католической общины: в основном ирландцы во втором или третьем поколении, с вкраплениями более поздних итальянских иммигрантов, приехавших после войны для работы в садоводческих питомниках, и горстка новообращенных и истинно старых католиков, которые могли проследить свою родословную до времен папистов.
Община была достаточно зажиточной, насколько это возможно для английской католической общины. Безработица начала 80-х вызвала в этой части страны меньшее разорение, чем в других местах. Стоимость и нехватка жилья затрудняли жизнь молодых супружеских пар, но настоящей бедности не было, как и сопровождающих ее серьезных социальных проблем: преступности, наркотиков, проституции. Вполне респектабельное, в меру богатое общество. Если бы меня отправили в приход в Сан-Паулу или в Боготу либо даже в один из более пострадавших районов Раммиджа, все могло бы пойти по-другому. Я кинулся бы, например, на защиту социальной справедливости, олицетворяя то, что теологи освобождения называют «преимущественным выбором для бедных», — хотя сомневаюсь. Во мне никогда не было ничего героического. Но, так или иначе, это была метрополия, а не Южная Америка. Мои прихожане не нуждались ни в политическом, ни в экономическом освобождении. Большинство из них голосовало за миссис Тэтчер. Моя роль была четко обозначена — «утешение свыше». Они смотрели на церковь как на обеспечение духовного аспекта жизни, внешне неотличимой от той, которую вели их невоцерковленные соседи. Наверное, мне повезло, что огромный скандал по поводу контроля над рождаемостью и «Humanae Vitae», который доминировал в католической пастырской жизни в шестидесятых и семидесятых, заглох к тому моменту, когда я вышел на приходскую сцену. Большая часть моих прихожан разобралась как с этим вопросом, так и со своей совестью и тактично не затрагивала его в разговорах со мной. Они хотели, чтобы я венчал их, крестил их детей, смягчал тяжесть утрат и избавлял от страха смерти. Они хотели, чтобы я заверил их в следующем: если они не так состоятельны и не так удачливы, как, возможно, им того хотелось, или их бросили супруги, или их дети сбились с пути, или их поразила неизлечимая болезнь, — это не конец, это не причина для отчаяния, ибо есть иное место, иное время вне времени, где за все воздастся, восторжествует справедливость, боль и потери получат возмещение, и все мы будем жить долго и счастливо до глубокой старости.