Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2010)
Обжигающая жалость внезапно растопила мерзлоту в моей груди — я ощутил мою нестареющую отравительницу беззлобной божьей коровкой, неутомимо устраивающей свое гнездышко на проезжей части. Я постоял перед шкафом, изо всех сил стиснув веки, и, взяв себя в руки, выбрал увесистое блюдечко, по которому катила хладно-синяя карета с джентльменами в цилиндрах на тесной крыше. Усевшись за дубовую столешницу, я поставил блюдечко перед собой, не зная, что с ним делать. Мчащиеся за каретой узкие собаки меня отвлекали, и я перевернул блюдечко спинкой кверху. Вроде бы так это и полагалось. Затем я положил на холодное блюдце обе ладони — без всяких последствий. Потом приложил к нему кончики пальцев. Погонял его туда-сюда, словно играя сам с собою в настольный хоккей, — непонятно было, каким образом оно сумело бы подать мне сигнал, если бы даже ему вздумалось заговорить. И тут я подскочил как ужаленный — прямо над моей головой грянул громовой глас:
— Опять не спишь?.. Пустырника захотел?
С колотящимся сердцем я прижал к груди свою вечнозеленую спутницу — такую как будто бы большую и пышную — и такую крошечную в сравнении с неохватным миром… Супруга видела, что со мною творится что-то неладное, а потому была само терпение. Она ничуть не удивилась, что я задумал устроить спиритический сеанс, — лучше поздно, чем никогда, они в советской библиотеке постоянно этим занимались. Но, во-первых, надо открыть окно. Духи умерших — они вроде комаров: могут попасть в помещение только через открытую форточку. Плохо, правда, что нас всего двое, но мы же усопшему близкие родственники.
И наша кухня из наперсточка света, готового вот-вот быть поглощенным бескрайней тьмой, превратилась в прочное мироздание, за пределами которого едва ли что-то вообще существовало. Из старой карты Советского Союза мы вырезали большое кольцо, на чистой стороне которого распорядительница выписала все буквы русского алфавита. Уложив кольцо на столешницу, мы установили перевернутое блюдечко в самой середине.
Я толкнул его совсем не нарочно — рука вдруг дернулась сама собой от каких-то нервов, — и блюдечко, скользнув по полированному дереву, наехало на букву “Г”. Или “Д” — можно было бы натянуть и ту и другую, только незачем, ибо следующий толчок выбросил нечто среднее между “Х” и “Ф” — и “ГХ”, и “ГФ”, и “ДХ”, и “ДФ” не сулили ничего хорошего. Мы уже перебрасывались блюдцем подобно теннисистам, ни о чем не думая, а просто развлекаясь, но все-таки записывая букву за буквой, когда из нарастающей абракадабры вдруг начало вырисовываться “брысь знемаца ерендой”.
— Как ты думаешь, кому он говорит “брысь”? — Жена азартно вперилась в меня своими заспанными, но радостно поблескивающими стальными глазами.
— Это не “брысь”, а “брось”. Мне сегодня уже в третий раз говорят, чтобы я бросил заниматься ерундой. Пора наконец послушаться.
Я так долго говорил с отцом, что ощущал его совершенно живым, и теперь мне предстояло потерять его снова. И я хотел проститься с ним на родине.
Колючая проволока так навсегда и отрезала меня от этого Эдемского сада. Хотя я, случалось, подобно отвергнутому Ромео, часами бродил вдоль этой оштукатуренной стены, увенчанной бесконечной спиралью Бруно. Будь у них контрразведка поставлена на должной высоте, меня должны были бы трижды арестовать, хотя из-за ограды виднелся один только шпиль на сталинской башенке. За этой оградой решались проблемы стабилизации и мягкой посадки космических кораблей, и два однокурсника, большие мои почитатели, пытались всеми правдами и неправдами протащить меня в этот Храм бессмертных, хотя мне уже было отказано, как выразился начальник отдела кадров, “черным по белому”. То есть хотя и устно, но ясно и понятно.
Однако мои дружки все таскали и таскали мне возникавшие по ходу их великих дел теоретические задачки, за которые я хватался с такой поглощающей страстью и нелепой надеждой, каких не вкладывал и сотой доли в собственные дела. Я прекрасно понимал, что никакие победы не помогут, но мне неудержимо хотелось в десятитысячный раз показать, до какой степени неправы те, кто меня отвергает. Мои друзья однажды даже уломали побеседовать со мной своего начальника, который наверняка согласился на эту встречу, только чтобы отвязаться.
Я ждал их неподалеку отсюда в столовке с ресторанными поползновениями вроде относительно чистых скатертей и удвоенных цен, и он что-то сразу во мне раскусил. Блекло-кучерявый, мосластый и вместе с тем слегка бабистый, он без спроса взял лежавший передо мною черный том Хемингуэя и огласил приговор: “Читал Хемингуя — не понял ни хрена”. Но пришли мы к одному итогу.
Будь я интеллигентом, я бы мог даже позлорадствовать, плюнуть на распадающуюся сказку, в которую меня не пустили — неча, мол, было лезть в небеса, лучше бы сортиры отмыли, — но мне больно видеть любую убитую мечту. Я брел вдоль поникшей заржавевшей колючки, уже угадывая в стене разрастающиеся трещины, нежный мох и вкрадчивый плющ, а за стеною распадались корпуса, пока еще стянутые хилыми бечевками торгующих в храме, — торгующих помадой, сигаретами, водкой, кроссовками и мечтами, упакованными в солидные эзотерические тома, и мои губы сами собой повторяли и повторяли: все великое земное разлетается как дым, ныне жребий выпал Трое, завтра выпадет другим…
Моя печаль была светла: меня поджидал уголок родины, моего давным-давно утраченного первого Эдема — свалка, с которой открывались неохватные дали, какие нам дарят только степь и море. Давно я здесь… Но что это?.. Вместо родного нагромождения жестянок и железяк моему изумленному взору открылся искрящийся битым стеклом, изодранный бульдозерами пустырь, уже кое-где схватившийся бурьяном, среди которого кротко светилась не к месту и не к сезону пробившаяся ромашка. Это не ее дело — беспокоиться, выживет она или не выживет, ее дело расти и расцветать, а о том, чтобы ее убить, пускай заботятся другие.
Учись у них — у дуба, у ромашки… У Панченко и собственной жены. Да только в этот ботанический Эдем нам уже не вернуться. Нам зачем-то требуется жизнь в вечности, требуется необъятное небо — вот оно развернулось со всеми своими блистающими воздушными громадами. А под ними — вот уже она приоткрывается… сверкающая кольчуга залива.
Я сделал вдох, чтобы охватить ее взглядом и замереть, — и действительно обмер: передо мною расстилались зунты. Лишь через несколько мгновений я вспомнил, что здесь давно идет возня с какими-то намывными территориями, и только тогда разглядел среди песчаной пустыни белоснежный океанский лайнер. В котором я с новым замиранием сердца узнал отца — это был он, корабль, увязнувший в песках. Корабль пустыни…
После-то я разглядел и сооружения нового причала, но ум говорил одно, а глаза видели другое — бескрайняя пустыня и навеки застывший в ней гордым белоснежным лебедем красавец-корабль.
И только потом я заметил, что пустыня мутным каналом отделена от берега, у которого кто-то выложил из битых кирпичей устремленный прочь от суши нос еще одного кораблика. Наверняка это были мальчишеские игры, но я прозрел в кирпичном кораблике новый знак: это был мой брат. Мечта о море, не пробившаяся дальше канавы. А одинокая ромашка на пустыре — это, конечно же, была жена.
Но где тогда я сам? А, батько? Но корабль продолжал безмолвно сиять неземною красой. Получишь у Пушкина, когда-то отвечали остряки. А может быть, я уже получил у Шиллера? Спящий в гробе мирно спи — жизнью пользуйся живущий.
И что же делать, если живые могут вынести власть земли, только стирая память об умерших, превращая кровь из их ран и грязь у них под ногтями в пышность мавзолеев, в величие реквиемов, в гениальные звуки и строки, в чистоту небес, скрывающих от наших глаз черную бездну. Пускай и мои дети забудут меня, подлинного, запомнят гордым и неуязвимым, как этот океанский лебедь, — лишь бы только их ноша сделалась хоть пушинкой легче. Нас-то хоть поманили в историю, а их и вовсе никуда не звали… Но теперь я готов исчезнуть, чтобы они жили.
Как и ты, отец, был готов исчезнуть ради нашего счастья. И уж не знаю, какие там адские Бруки и Волчеки добились, что ты за гробом отказался от того, чему служил при жизни, — я не верю показаниям, добытым под пыткой. Пусть даже это пытка правдой.
Тебе ли не знать, что пытка не обнажает, а убивает человеческую душу! Верно, отец?
Батько, где ты, слышишь ли ты меня?..
Белоснежный океанский лебедь безмолвно парил над песками.
Попытка разобраться
Цветков Алексей Петрович — поэт, прозаик, переводчик, журналист. Родился в 1947 году на Украине. Учился в МГУ, был одним из основателей поэтической группы “Московское время”. Эмигрировал в США в 1974 году. Выпустил несколько стихотворных сборников, а также эссеистику и прозу за рубежом и в России. Живет в США.