Мишель Турнье - Лесной царь
Что же касается работы, то, едва приступив к ней после положенного суточного отдыха, вновь прибывшие узники поняли, что обречены день за днем копаться в жидкой грязи. Дело в том, что грандиозная затея осушить болотистые берега Ангераппа упиралась в нехватку техники, каковую и был призван компенсировать изнурительный, зато дешевый труд военнопленных. Ежедневно в семь часов вечера узников запирали в бараке, предварительно отобрав у них штаны и башмаки — точнее деревянные сабо, которые выдавались каждому вновь прибывшему. После чего пленникам предстояло долгое путешествие сквозь ночь, освещенную лишь пятью керосиновыми лампами. Впрочем, узники так выматывались за день, что отсутствие развлечений их нисколько не угнетало. По утрам им причиталась целая кварта Waldtee note 10, то есть целебного отвара, таинственного варева, где угадывались хвоя, березовые и ольховые листья, а также ягоды тутовника. Затем их причащали ломтиком хлеба и парой вареных картофелин, понятно, холодных. Зато по вечерам пленных баловали миской супа, хотя и жиденького, но горячего.
По утрам бригады по десять человек, под присмотром охранника, гнали на закрепленный за каждой участок. Всего же предполагалось осушить не меньше полтысячи гектаров болот, прилегающих к мызе, расположенной неподалеку от деревни Морхоф. Работа состояла в прокладке системы дренажных канавок по два с половиной метра в глубину, на дне которых сооружалось нечто вроде стока: две бетонные плиты укреплялись горизонтально и сверху накрывались третьей. После чего данную конструкцию засыпали сперва слоем щебенки, а затем грунтом. Все траншеи устремлялись под небольшим наклоном к водоотводному каналу, который в свою очередь «впадал» в Ангерапп. Узникам, разумеется, выпало рыть канавы. После того как траншея была вырыта, два работника проходились вдоль нее по разным сторонам, выравнивая дно граблями. Сооружение стоков, как, впрочем, и геодезическая подготовка работ, были доверены немецким рабочим.
Сперва в бараках царила анархия, потом, однако, в каждом сложилось хотя и немногочисленное, но стройно организованное сообщество со своей строгой иерархией. Многих пленников угнетало принудительное соседство с людьми, столь отличными по социальному происхождению, роду занятий и месту обитания. Для других же оно оказалось познавательным. Многие узники, сорванные с родных мест, вырванные из привычной среды, погружались в отупение, сопровождавшееся заметной умственной и нравственной деградацией. Другие же, наоборот, почувствовав себя свободными ото всех уз, дали волю прежде утаенным страстям. Иные замыкались в себе, причем их упорное молчание могло быть как выражением подавленности, так и скрытого протеста. Другие лее, наоборот, постоянно мололи языком, вечно обуреваемые идеями и замыслами, которыми щедро делились с каждым встречным. К примеру, у некоего Мимиля, галантерейщика из Мобе-жа, слишком рано женившегося на столь же неопытной девице, наблюдалось два пунктика: женщины и деньги. Точнее, даже один, ибо он предполагал приобрести одно посредством другого. Галантерейщик замыслил кое-какие коммерческие махинации, которые намеревался сперва ограничить лагерной оградой, а потом охватить ими всю округу. Но для этого ему необходимо было обзавестись любовницей-немкой, одновременно и покровительницей, и подставным лицом, на имя которой он приобретет собственность — дом, к примеру, или даже землю.
— Все их мужики воюют, — твердил он. — Остались только женщины. Женщины и собственность. И еще мы! Было бы глупо не извлечь из этого выгоды.
Тут каждый раз с ним вступал в спор Фифи из Пантена, самый молодой в бараке, постоянно допекавший соседей своими шуточками и паясничаньем. Последний был уверен, что если уж заводить любовницу, то обязательно француженку, точнее парижанку. Мол, сколько за вагонными окнами промелькнуло этих Гретхен, — и все, как одна, толстозадые простушки с косами и в шерстяных чулках. Кому такие нужны?
В ответ Мимиль всякий раз пожимал плечами и прибегал к авторитету Сократа, преподавателя греческого языка, который, как всегда, неторопливо покуривая трубку, разглядывал сквозь стекла очков плененное стенами барака разношерстное общество. Сократ отверзал уста лишь для того, чтобы изречь очередную мудрость, причем его высказывания были схожи с пророчествами оракула: начав речь с прописных истин, он вдруг — в самый неожиданный момент — принимался сыпать парадоксами.
— Все зависит от того, сколько продлится война и кто победит, — возгласил он. — Если верить, что нас освободят еще до Рождества, то Фифи прав, нам имеет смысл остаться патриотами. Но более вероятно, что победит Германия, положив, однако, на полях сражений весь цвет своего юношества. В таком случае — да обернется наше поражение победой, а их победа поражением. Пока последние годные к службе немецкие мужчины будут неусыпно охранять просторные границы тысячелетнего Рейха, мы удобрим их землю собственным потом, а их женщин своей спермой.
Подобный ход мысли отнюдь не убедил длинноусого беррийского арендатора, злобно сверкнувшего глазенками, зато изрядно позабавил Виктора, прозванного Психом, который блаженно заржал. Виктор, и впрямь общественно опасный душевнобольной и страдающий маниакально-депрессивным психозом, во время «странной войны» и в особенности последовавшего за ней разгрома совершал чудеса храбрости. До войны он успел побывать во всех психбольницах Иль-де-Франса, кочуя из одной в другую с краткими передышками, неизменно завершавшимися очередной безумной выходкой. Начало войны как раз выпало на такую передышку, и Виктор тут же записался добровольцем в пехотные войска, где его чудачества возобновились с новой силой. Только теперь они назывались не дурацкими выходками, а воинскими подвигами. За свои дерзкие рейды в расположение неприятеля, а также героизм, проявленный во время позорного бегства его полка, Виктор был буквально засыпан благодарностями командования и наградами. Сократ объяснял, что вовсе неприспособленный к мирной, упорядоченной жизни Виктор среди порожденного войной хаоса чувствует себя как рыба в воде, особенно же уютно в ситуации разгрома.
Тиффож и в бараке не сдружился с сотоварищами, несмотря на старания суетливого Эрнеста. Однако нельзя сказать, что все они были ему равно чужды — в некоторых Тиффож подмечал сходные со своими черты характера. К тому же их несвобода заставляла узников искать выход из тупика, и Тиффож старался извлекать из этих исканий те или иные уроки в поисках собственного спасения, которого он и сам пока не знал, откуда ждать, хотя был по-прежнему уверен, что оно близится и тесно связано с судьбой мира. К примеру, мечта Ми-миля о приобретении разом и женщины и собственности находила отзвук в его душе, как И безумие Виктора, не умевшего примениться к социальной действительности, но резвящегося, как рыба в мутных и бурливых водах войны.
Что вызывало недовольство узников, так это неутомимость Тиффожа. Он свирепо вгрызался в грунт до тех пор, пока из-под земли не начинала сочиться вода, что его сотоварищи объясняли избытком физических сил. Вряд ли они были способны понять, что он ждет от иноземной почвы знака, знаменья, он и сам хорошенько не знал, чего именно. Его порыв к земным недрам в первую очередь объяснялся жаждой поскорее получить сообщение, внятное лишь ему одному.
Однако не только этим — Тиффож и просто испытывал наслаждение, всей мощью внедряясь в сокровенное нутро страны, которую уже начинал любить. Он осознал рождающееся чувство в тот день, когда, благодаря симпатии одного из охранников, ему довелось исполнить мечту, которую он лелеял с первого дня своего пребывания в лагере — взобраться на сторожевую вышку, шестиметровую бревенчатую башню, увенчанную крытой площадкой. Поднявшись по лестнице на самый верх, Тиффож лишь мельком глянул на лагерь, где строгая геометричность новеньких построек оттеняла убожество снующих вокруг них ободранных человечков. Затем он обратил взгляд на равнину, точнее, на северо-восток, куда уже почти год, как устремилось великое переселение народов. Местность была столь плоской, что даже невысокий рост башни предоставлял его взгляду обширнейший обзор. Вокруг расстилались белесые поля спелой ржи, окаймленные полоской хвойного леса, были рассыпаны сверкающие, как стальные бляшки, озерца, с припорошенными белым песком берегами, черные торфяники, усеянные серебристыми блестками берез, поросшие угрюмым ольшаником болота, где отражались молочно-белые облака, темные гречишные поля, чередующиеся с белоснежными пятнами льняных делянок. «Черно-белая страна, — подумал Тиффож, — почти без красок, даже серого цвета маловато. Белая страница, испещренная черными значками».
Вдруг солнце, низвергнув загромождавший все небо облачный дворец, подсветило и струйки пара, поднимавшиеся от болот, и печные дымки деревни Морхоф. Одно из стекол какого-то домика разразилось ритмичными вспышками, с упорством оптического телеграфа, передающего сообщение морзянкой. Наконец-то Тиффожу довелось увидеть эту деревушку, низенькие, крытые дранкой домишки которой столпились вокруг массивной церкви с выбеленными стенами и пузатой колокольней, своей приземистостью и плоской кровлей напоминавшей дозорную башню. За деревней по перебежкам света угадывался спрятавшийся в траве прудик, а еще дальше, на склоне морены, яростно вертелась полуразрушенная мельница. В небе, неторопливо шевеля крыльями, парила стая цапель, церковный колокол развеивал по ветру свою таинственную и грустную мелодию. Тиффож остро чувствовал свою неразрывную связь с этой землей. Пусть пока он пленник, все равно он предан ей душой и телом. Однако это своего рода испытательный срок. Можно сказать, что они уже помолвлены, но рано или поздно свершится очередная великая инверсия из тех, что правят его судьбой, и он станет ее законным супругом.