Халльгрим Хельгасон - Женщина при 1000 °С
Я с нетерпением ждала показа следующих туфель, отложив письма и журналы. Ведь сейчас у меня было в запасе много времени, чтобы как следует рассмотреть маму и полюбоваться ею, этой большой-большой женщиной. Ее ляжки стали тяжеловаты, и живот вырос, а вот груди, наоборот, уменьшились. Они слились в какую-то брюхообразную поперечину поверх грудной клетки. Волосы еще не утратили своей густоты и ярко обрамляли это пышущее здоровьем лицо, которое своей алогубой белизной слегка напоминало лицо Аннели, хотя они, конечно, были совсем не похожи. Аннели была нежной розой, а мама – остроглазым тюленем.
Мама была красива той сугубо исландской красотой, которую имеют в виду, например, когда говорят, что каменистый склон в Торсмерке[120] красив. Хотя датские рощи описывают тем же самым словом, это, конечно же, иная красота. А у мамы были эти красивые брови, а еще, разумеется, островная белизна – такая белая-белая кожа, которая всегда вызывала у меня зависть и которая, очевидно, в свое время зажгла папу. Поэт Стейнн Стейнарр назвал ее Белопенной. Лет под сорок я начала ходить в ресторан «Корабельный сарай», и тогда исландские винные Пухи висели у меня на плече и нашептывали в ухо, на все лады хваля кожу моей матери. Люди приезжали издалека на такси, а кое-кто приводил с собой стихоплетов, чтобы они воспели это чудо природы, в котором у меня, между прочим, никаких акций не было. Моя кожа была всего лишь натянутой на кости холстиной, которую мне потом удалось окрасить курением и пьянством. Бабушка Вербьёрг тоже была такой холстиной на костях, так что свою роскошную кожу мама унаследовала от своего отца Саломона. И все же это явление было распространено в Брейдафьорде, что доказывают хотя бы груди Роусы, потому что островитяне веками поглощали тюленье сало, мягкое, как воск, и белое, как молоко.
– Мама, а ты ушла от папы? – спросила я, когда показ мод закончился.
– А разве это не он ушел от меня?
– Я хочу сказать: когда он вернется, ты захочешь, чтоб он снова пришел к нам?
– Если он вер… – она решила не проговаривать эту мысль всех женщин Европы anno 1940 из жалости ко мне и вместо того спросила: – Не знаю, а ты что хочешь?
– Я? Я просто хочу, чтоб Хьяльти подавился собственным криком, чтобы это все закончилось, и папа пришел сюда, и чтобы мы все поехали домой в Исландию. То есть домой в Брейдафьорд. Завтра же.
Для новоиспеченной женщины это было чересчур по-детски. Она улыбнулась не разжимая губ, наклонилась, затем хитро рассмеялась:
– Эх, дурашка.
Затем проворно подошла, плюхнулась на диван и взъерошила мне волосы, как будто давая понять, что у меня ветер в голове, а под конец обняла меня. Это было приятно. Безумно приятно.
– Завтра же! – со смехом повторила она мои слова, но потом сменила тон на серьезный: – На самом деле я бы тоже хотела, чтоб этот бред закончился завтра же.
– А тогда ты будешь хотеть, чтоб папа вернулся?
Она сосредоточила всю голубизну своих глаз на мне: под хмурыми черными бровями они напоминали фьорд в пасмурную погоду. Но потом она отвела взгляд и какое-то время глядела на гостиную, мимо рояля, через открытые двери в хрустальновенчанную столовую, да, до самой кухни, где два белых яйца в кастрюле терпели бедствие. Но она думала не о них, а о других хрупких, кипящих на сильном огне вещах. Я это заметила. Она долго молчала, как иногда делают родители в разговоре с детьми, чтобы рассказать им о жизни то, что не выразишь словами. Потом встала и прошла в гостиную, мимо рояля, через открытые двери в хрустальновенчанную столовую, да, до самой кухни, где два белых яйца в кастрюле терпели бедствие. Она проделала весь этот путь в белых сапожках со шнурками и на каблуках: ее поступь была как у военного, и звук шагов разносился по всей квартире, до самой кухни. И всем было ясно, что говорили эти каблуки.
54
Би-би-си
1940
Поскольку в Дании все было под каблуком у немцев, настоящие новости о том, что происходит в хромающем мире, найти было непросто. Нам сказали, что единственный выход – слушать Би-би-си.
Иногда мы вместе лежали в маминой большой кровати и слушали до самого вечера, на маленькой громкости, чтобы никто нас не засек, ведь датчанам, как и немцам, было запрещено слушать английское радио. Английского никто из нас, впрочем, не знал, но мы улавливали отдельные слова: «Риббентроп», «Сталин», «Финланд» – и пытались домыслить остальное.
Мне не нравились англичане: некрасивые, задирают нос да еще нашу страну захватили! Разумеется, это было влияние моего отца. Я не разделяла его восторгов по поводу Хьяльти, но возмещала это ему тем, что косо смотрела на «англичанцев». Потом я ближе познакомилась с этим народом, и они показались мне весьма похожими на нас, исландцев: чудаковатые упрямцы на острове в океане, – только у нас сильна жажда новизны, а у них консерватизм. Ни одной другой стране не удалось бы удержать сотню колоний и никак не дать им повлиять на себя. Единственным, что всем этим диковинным краям удалось поднести ее величеству, была чашка чая.
Еще англичане сознались во многом таком, за что других ругают. Они разоряли колонии, совершали преступления во время войны и до сих пор вторгаются в отдаленные страны. Но им это прощается, потому что они в этом сознаются в своей джентльменской манере, по Би-би-си. К ним относятся как к неизлечимому грешнику, который каждый час истово кается и таким образом обретает позволение по окончании выпуска новостей продолжать в том же духе. Мой старый друг считал, что Би-би-си – более мощное оружие, чем британская армия.
Мама прижала меня к себе, гладила меня по уху, и мы слушали, как диктор английского радио вещает из Хельсинки. Приложив ухо к ее груди, я слышала, как машинка памяти урчит, словно кот. Немного погодя она спросила:
– Помнишь, мы дома слушали?
– Острова? Да.
– Я сейчас про это вспомнила. Как мы сидели в гостиной и слушали.
– Да, – ответила я, как худосочный слабак, и мне показалось, что быть маленькой девчушкой так восхитительно.
– Помнишь Гюнну Потную?
– Э-э-э… нет.
И мама рассказывала мне про Гюнну Потную.
55
Гюнна Потная
1935
– Как ты, наверно, помнишь, Гюнна Потная – это одна из тех Гюнн в «Домике Гюнны». Их там было три: Гюнна Старая, Гюнна Свейнс и Гюнна Потная. И твоя бабушка там тоже жила. Теперь там, наверно, осталась одна мама. Она ее еще называла Гюнна Горячая, потому что эта девушка была для них в спальне как печка. Ей все время было жарко, и она все время жутко потела. Прямо какой-то потогонный завод.
Ах, она была по-своему красива. Прекрасная душа в непростом теле, потому что она была… Ну, не то чтобы совсем недоразвитая, как порой называют «простодушных», но умом явно не блистала.
В церковных книгах она была записана как Гвюдрун Лаурхатльсдоттир мне пришлось это раскопать, когда она… Да, а раннее детство она провела, насколько я помню в Рейкьявике. Она родилась в один год с твоим папой. Но когда ее родители умерли от испанки в 1918 году, ее переселили к родственникам в Долинах, в дом, который был, как говорят, не совсем благополучным и в конце концов опустел из-за семейной трагедии. После этого ее передавали буквально из рук в руки по всему побережью Скоугарстренд переносили с хутора на хутор, как посылку какую-нибудь, и в конце концов она, измученная душой и телом, попала на Острова после того, как Гюнна Старая нашла ее на пристани в Стиккисхольме, беззащитную сироту, которая, как выразилась наша старушка, никогда не поднимала на других глаза выше сапога.
И только через долгое-долгое время я выяснила, что она к той поре успела родить троих. Подумать только: семнадцать лет – и уже мать троих детей!
Но хотя бедняжка Гюнна считалась подходящей для того, чтобы рожать детей, она не была подходящей для того, чтобы их растить. То есть один ребенок у нее умер при родах, а двух других у нее забрали. Я это узнала позднее, а тогда мы про это и не ведали. Об этом нигде не говорили, и дома на Свепнэйар про это никто и не подозревал. Даже мама иногда говорила, будто Гюнна Потная «никогда не любила мужчину». Но про детей – это правда, потому что я помню, как она лепетала в пустоту, обращаясь к кому-то невидимому, кого она называла «мой Ла-Лалли». Она так говорила, сильно заикалась: «Где-де мой Ла-Лалли?»
Ну, Гюнна Старая обращалась с этой бедолагой лучше родной матери и взяла ее к себе на чердак, и там она наконец стала жить как человек. Она носила воду и стирала для старух, а еще работала на Эйстейна и Лину. Помнишь, как она собирала пух? Эта деревенская сиротка, конечно же, никогда не встречала таких добрых людей. Она раньше никогда не жила у хозяина, который «здоровался по имени, а не пытался заделать ей», как кто-то выразился. А Лина смазывала ей руки и губы. У нее, у Гюнны Потной, кожа была плохая: она все время маялась от какой-то чесотки или экземы. Я помню, что от нашей островной доброты она просто лишилась дара речи и почти всю первую зиму молчала. Я думаю, что ей у нас было очень хорошо. Но это, конечно же, не изменило того, что ее называли только Гюнна Потная. Мы в этом плане были не лучше других и тайком посмеивались над ней.