Юрий Поляков - Гипсовый трубач
— Дайте же сюда, трус! — Игровод вырвал у него трость и одним движением обнажил клинок.
— Что-о?! Да вы с ума сошли! — воскликнул Ибрагимбыков, отступая и заслоняясь локтями.
— Конечно! — прошептал Жарынин. — А разве вы не знали?
Он сорвал с головы берет и швырнул в лицо рейдеру, тот инстинктивно закрылся руками, и в этот самый миг режиссер ударил его в беззащитный живот, снизу вверх, под ребра. Бедняга тонко, по-овечьи, вскрикнул, его лицо исказилось от страшной боли, и он повалился на руки растерянных охранников. На белой рубашке расплылось клубничное пятно, яркое, густое в центре и розовеющее по краям.
— «Скорую»! «Скорую»! — загалдели телохранители, шаря по карманам телефоны.
— «Скорую!» «Скорую»! — подхватили ипокренинцы.
Самый молодой, почти мальчик, громко заплакал. И только один охранник догадался выхватить пистолет и неуверенно направить на игровода:
— Ни с места!
Но Дмитрий Антонович и не собирался бежать. Мститель картинно вытер лезвие полой куртки и, бросив на соавтора презрительный взгляд, убрал клинок в ножны, а потом гордо глянул на балюстраду, где, оцепенев, сгрудились свидетели кошмарного подвига. Он посмотрел на них так, как актер после удачного монолога смотрит на ложу, где сидят друзья и подруги, пришедшие на премьеру по контрамаркам. И тут случилось то, чего никто не ожидал: из дверей выбежал казак-дантист. Вращая сверкающей шашкой над головой, он крикнул страшным голосом:
— Все-ех зарублю-у-у!
Из-за спины обомлевшего Агдамыча, который лишь икал, булькая внутренностями, вылетел на помощь рубаке-доктору Жуков-Хаит. С протяжным воплем Федор Абрамович бросился на охранника, прицелившегося в Жарынина, и вцепился в пистолет. Хлопнул выстрел. Из правого глаза игровода брызнула красная струя — такими «длинными» слезами плачут клоуны в цирке. Дмитрий Антонович пошатнулся и как тряпичная кукла покатился по лестнице. Увидев пузырящуюся кровью глазницу, писодей сел на ступеньки, и его стошнило…
XIII. Конец фильма
Кладбище огорчило Кокотова весенней неряшливостью, он даже немного обиделся за тех, кто лежал там, под землей, не зная, как тут, наверху, мусорно, не прибрано, запущено…
— Мы правильно идем? — усомнилась Сплошная.
— Правильно! — ответила Маргарита Ефимовна, дергая поводок и не давая мистеру Шмаксу метить ограды.
Писодей шагал по дорожке, обходя выбоины, заполненные грязной водой, морщился, перекладывал из одной руки в другую нелегкий пластмассовый венок, купленный у ворот. Валюшкина пыталась помочь, ухватиться с другой стороны, но он не давал, настаивая на своем мужском праве носить тяжести. Андрей Львович вспомнил, как, гуляя по Дюссельдорфу, они с Нинкой набрели на старое лютеранское кладбище — чистое и красивое, будто салон антикварной мебели. Вспомнил и ощутил легкое национальное унижение.
Не-ет! В России покойных надо навещать летом, когда торжествует зелень и надгробья едва виднеются в зарослях, словно остатки древнего города в джунглях. Или — зимой, когда снега поглощают могилы по самые кресты, точно белые пески — оазис. В крайнем случае осенью, когда вороха красно-желтой листвы засыпают погосты, как горячий пепел — Помпеи. Но только не весной! Бр-р…
Они шли уже вдоль желтой стены нового колумбария: прямоугольные замусоренные, затянутые мертвой паутиной пустоты дожидались кремированных жильцов, словно весенние скворечники — пернатых гостей. Вскоре появились первые ниши, запечатанные мраморными досточками с фамилиями, датами и овальными портретиками усопших. Чем дальше — тем все меньше оставалось пустот и все больше возникало бывших лиц, бесплотных имен, окончательных дат. Впереди они увидели небольшую толпу.
— Здесь! — определила Сплошная.
Могила оказалась напротив секции колумбария, отведенной дому ветеранов культуры. Со своих досточек, из овалов, будто из крошечных иллюминаторов отплывающего теплохода, смотрели, прощаясь, совсем, кажется, не опечаленные смертью Ян Казимирович, богатырь Иголкин, Чернов-Квадратов… Под портретиком комсомольского поэта чернело четверостишье:
Прохожий, как бы далеко
Ты ни был устремлен,
Придешь сюда, где Бездынько
Лежит, испепелен!
Живые насельники теснились в узких проходах возле новой витой оградки, обступив нечто, окутанное серой казенной простынкой. Среди собравшихся Кокотов узнал Ящика со Златой, академика Пустохина, акына Огогоева, композитора Глухоняна, всесоюзного цыгана Чавелова-Жемчужного, приму Саблезубову, батьку Пасюкевича, осиротевшего Бренча… Чуть в стороне стоял одинокий Меделянский, ссохшийся, похожий на ипокренинского доживателя. Регина Федоровна, в простеньком зимнем пальтеце, нарочно отвернулась, чтобы не видеть Валентину Никифоровну в дорогой норковой шубе. Писодей с удивлением нашел среди прочих и Жукова-Хаита, одетого в душегрейку и черный суконный подрясник, подпоясанный офицерским ремнем. На голове у него была скуфейка, в руках — четки.
Все они смотрели на Кокотова с пытливой приветливостью. Так смотрят на человека, о котором говорили, мол, не жилец, а он вот — идет навстречу и, значит, пока не умер. Андрей Львович смутился, почувствовал игольчатую боль в переносице и сжал в кармане маленького теплого трубача. Поняв чувства мужа, Валюшкина ласково шепнула:
— Котик, все хорошо!
Они медленно подошли к ограде: сквозь протаявший снег виднелись широкие ломти желтой глины с глянцевыми следами от заступов. Венки, прислоненные к плите, за зиму пожухли, а золотые надписи на черных лентах расплылись.
— Начнем, господа! — по-хозяйски распорядилась Сплошная, бросив на могилу две ветки крупных белых лилий.
Ящик послушно дернул за веревочку — и покров спал. На темно-красном полированном граните был выщерблен покойный режиссер: он стоял, уперев руку в бок, и улыбался, хмуря лохматые брови. Перышко на знакомом берете напоминало рыбью кость.
— Похож! Как живой! — залопотали насельники.
Под портретом в виньетке, свитой из киноленты, желтела скорбная надпись:
ЖАРЫНИН ДМИТРИЙ АНТОНОВИЧИгровод
19.03.1955 — 23.09.2009
КОНЕЦ ФИЛЬМА
Вдова, всхлипывая и что-то шепча, положила на постамент, еще не отмытый от цементных разводов, желтые розы. Андрей Львович устроил рядом свое пластмассовое приношение, а мистер Шмакс, узнав хозяина, задрал бородатую морду и, надувая щеки, завыл.