Тюрьма - Светов Феликс
А что в институте — не волки, на кафедре — не шакалы, то же самое, везде — у кого больше, тот и пан! Но — выжил, пробился, не схарчили! Голова, голова нужна, и тут есть, не может быть, чтоб совсем не было выхода…— он думает все быстрей, лихорадочней. Здесь я не смогу, не вытяну, здесь они меня задавят, надо придумать, сообразить сразу, сегодня, завтра может быть поздно…
И он с благодарностью вспоминает длинные дни в тишине больнички: одноэтажные шконки, две простыни, молоко, белый хлеб, мясо; ярость срывающегося в крик Андрея Николаича; замороченную деловитость Дмитрия Иваныча — а ведь расстреляют, да пусть пятнадцать лет, все равно не вытянет; распадающееся мертвое занудство Прокофия Михалыча — помрет, не сегодня-завтра помрет; тихое отчаяние «спортсмена» Шуры — проговаривался, не спрячешь; беззащитную, бессмысленную — всегда себе во вред! — нелепую доброту Оси; и Генку — злобного, задерганного, но и в нем затравленное страдание… Неужто люди? А здесь, выходит, другие?.. Да какие они люди! — уже со злостью спохватывается он: Андрей Николаич — потомственный, с рожденья вор, натянул маску интеллектуала, книгочея, доморощенного философа — как корове седло! Бога вспоминает, в тюрьме, что не вспомнишь, учить вздумал, правду-матку режет, а попадись ему на воле — перешагнет, да как ему было пройти мимо тюрьмы, здесь ему и место: везло, ловок, связи, деньги, потому и дотянул до старости, но ведь не ушел, есть справедливость — залетел, подлечат и сюда, пусть он тут покуражится, подышит… Дмитрий Иваныч, вроде бы, ближе, понятней, нормальный человек, схватил лишнего, не переварить, но разве удержишься, пожадничал, а если б держал себя в рамках, в разумных пределах — приличный человек, дача, машина, Бразилия-Мексика, могли б и встретиться, да не могли — встречались, не с ним, так с моим тестем — разве не такой, помельче, потому и сидит дома, лишнего, что в глаза лезет, не схватит, хитер, трус, такие и живут, своей смертью поплывет в красном гробу за подушкой с орденами, небось, проклял его, отказался, пятно в анкете, по передачам видно, без отца собирала, все из магазина, из заказов чичего, из спецбуфета не дал, разведет, как пить дать, разведет, ну и пес с ним, теперь другая жизнь, буду умней, не поймают, такой прокол раз в жизни, научусь, время есть, соображу, продумаю, на всю оставшуюся жизнь до конца… А этот живой покойник — Прокофий Михалыч, тоже, что ль, человек? Тля! На такую вырулил идиллию — директор пляжа, во какие бывают должности, пляж в Химках, соорудили с женой шалаш, одних бутылок, говорит, на сотню в день, так и те собирать надоедало, можно больше, в праздники, другой раз, как войдут в азарт, в раж, на пятьсот рублей набирали — машина, кооперативная квартира, что еще надо — мало! — престижу захотелось, директор бань в самом центре, известно как получить номер в тех банях, чтоб в любое время, в любом составе, по высшему разряду, с пивом и коньяком, хоть на всю ночь. Вот и подохнет собачьей смертью на больничной шконке… А Шура? Пустой малый, только кажется ближе, ровесники, школа-институт, танцыманцы, одни и те же улицы-переулки, Крым-Кавказ, но думать надо, соображать, зачем голова человеку — за бабу сломать жизнь, хоть на два хода вперед как не считать, какая может быть любовь, какая жена, если сам рассказывал, а не рассказывал, проговаривался, как-то ночью Андрею Николаичу всхлипывал, а тот учил уму-разуму: два года добивался, два года просил бабу, чтоб дала, она и показала, когда уговорил, сам хотел, сам уламывал, чего ж обижаться, выпросил, получил чего хотел, какие претензии, она и давала, небось, не просили, кто просит, тому не дают, да не замечать надо было, коль нужна, а заметил, закрыл дверь и ушел, а лучше, закрыл дверь, ке пустил, если дверь твоя, так ведь и убить не смог, какое убить, когда два года уламывал, он и убивал, а надеялся, с перепугу даст, а теперь в его квартире — подарил, прописал, на его деньги гуляет, кому захочет, радуется, спровадила дурака, а вернется — новый замок, как еще дураков учить, для того и тюрьма, научат… Это только Осю не научить, такому чем хуже, он только глупеет, его и посадили за глупость, за доброту — а что такое доброта, если не глупость, он всегда дурак был: ветеран, специалист, еврейзолотые руки, а послушать — ничего не нажил, друзья-приятели и все именитые, зубы он им вставлял, за то и приваживали, а когда упекли, сдали за чужие грехи, нажились на нем, списали, небось, и пальцем не шевельнул никто из тех именитых — зачем им, да и правильно, поделом! Генка и тот поумней, даром что свинья, валенок, за пачку чая вломит, стучит, за то и держат на больничке третий месяц, так ведь борется за жизнь, не сдается, зубами держится, вытянет, он и вытянет — изо всех один, за что только не хватается, в больничную кормушку углядел бабу из хозобслуги, подержался — и уже поменялись адресами, ночами строчит письма, признания до гроба, планы на будущее, у нее квартира, а что ему еще — ни кола, ни двора, хулиган с Таганки, а все может быть, оттянут по трипять лет, встретятся, если она кого другого не захомутает — и поехали, не как у страдальца Шуры, да чтоб такое осуществить, из такой ямы выбраться — да он кого хочет сдаст!.. А может, оно того стоит?..
Какой университет, думает он, два месяца на больничке, а целая жизнь, еще б зацепиться, хоть на самом краю, продержаться… Нет, совесть надо иметь… Да какую совесть, трезвость нужна, соображать надо, нет времени на раздумья, на слабость, больше не подадут, чудо, что подарили два месяца, такого и быть не могло, а теперь надо самому, не будет подарков, да и нелепо ждать, только самому, своими силами, зубами, мозгами, вырвать, успеть… И он опять, не понимая почему, цепляется, продолжает думать о Генке: самый неприятный из всех, самый чужой, чуждый — непонятный, откровенно злобный, опасный, а что-то их… связало с первого дня, как только его увидел: в коротком халате, голые голенастые ноги, хищный хрящеватый нос, большой жадный рот, сел на его шконку: «Ты и есть Тихомиров?..» И он вспоминает, как дрожали у него руки-ноги, как Андрей Николаич схватил костыль, как раскручиваласьразматывалась путаная история неведомого ему морячка — два месяца отлежал на его шконке, спасибо, освободил место, да причем тут морячок, сошлось, кто-то химичил — кто? Совпало, помогло, случилось — но значит, могло совпасть, бывает, и тут можно выскочить, если схимичить, организовать, устроить, смог же Генка, одна извилина, а смог, до сих пор не выбрасывают и сейчас лежит под простыней, жрет мясо, хлебает молоко… Не упустить, не упустить шанс, не может быть чтоб и здесь не было выхода, думать надо, шевелить мозгами, нет у него права на ожидание, на ошибку, сразу не сообразил, не врубился, а здесь своя хитрость, как везде, система, механизм, паутина, вяжет ее паучок, крутит, сучит, плетет — разгадать, распутать, на то У него голова, сам начнет вязать, путать…
Значит, Генка, думает он, только Генка, вот где наука-университет, перспектива, остальные — отработанный номер, шлак навыброс, в Генке звено, то самое, за которое ухватиться, вытянешь, не зря учили уму-разуму, да не в этом университете, в том, прежнем, звено, за которое ухватишься — и вот она цепь, запашок, правда, не тот, ясное дело, но уж какой теперь запашок, за один день нанюхался, не до жиру, простой выбор: стать паучком, коли нет сил быть волком, коль не возьмут в шакалы, или… Один Генка и стоит хоть что-то на этом рынке, остальные болтуны, ничтожества, те самые интеллигенты, навидался в прежней жизни, и тут такие, знак другой, пусть обратный, а нет разницы, пустота, слякоть… «Плюсквамперфектум», — вспоминает он, где он, кстати? Да уж, наверно, размазали, доплыл, если попал сюда, какие у него варианты, не было больнички-университета, кто ему схимичит, кому нужен, а где еще набрать ума-разума, встретились бы, подсказал… Да зачем мне, силы на него тратить, научат, пусть сам доплывает; фраер, вспоминает он, самоуверен, сентиментален, а такой же, как все — болтун-умник, подлаживается, чтоб не остаться в стороне, вроде свой, разговоры-сигареты, вписаться ему надо, его тут впишут…