Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
Становитесь, братцы, становитесь. Давно пора вам хотя бы чему-нибудь научиться. Но неужели вы полагаете, что я стану наносить подпись поверх кракелюра, а не размягчу предварительно старый красочный слой компрессом, например, с димексидом? Для того чтобы симпатичному парню Уильяму удалось схватить меня за яйца? Или вы думаете, что на факультете естественных наук Стокгольмского университета меня учили химии хуже, чем того же милейшего Бернарда Грина — в Оксфорде?
Он закрыл и отодвинул газету. Снаружи опять зарядил дождь… Дружная пляска в динамиках сменилась еще более зажигательной, в середине которой какой-то виртуоз-байлаор[16] вытворял каблуками, стопами и носками туфель такую симфоническую канонаду, что после этого сапатеадо[17] грянули нескончаемые овации невидимых слушателей.
За те минут сорок, что он здесь сидел, несколько стаек молодняка успели огомонить и расцветить молодым щебетом комнату, за одним из столиков затеяли даже громогласный спор, кто-то выиграл, побежденная отказывалась платить проигрыш поцелуем… Наконец убрались, слава богу. Делать было абсолютно нечего, вернее, сегодняшний день оставлял две возможности: вернуться на конференцию (заодно и покормят) или плюнуть на все и пойти допивать вторую бутылку в уютный номер. Он склонялся ко второму варианту, хотя в кулуарах конференции надо было бы еще кое с кем потолковать…
Когда, расплатившись, он поднялся, выяснилось, что в первую очередь следует навестить здешний cepвисиос[18] — на предмет детального ознакомления с тамошним дизайном.
Он молча, сквозь музыку изменчивого дробота фламенко изобразил руками нечто танцевальное в районе ширинки, хозяин улыбнулся в свои залихватские усы и кивнул через плечо в сторону коридора.
Тот вел в небольшой закуток с двумя дверьми: полупрозрачной кухонной — прямо, и дверью в туалет — направо. Приветствую вас, блаженный дон Servicios!
Ну что ж, и здесь уютно и толково, и все на месте. Даже и музыку сюда транслируют.
Что может быть на свете милосерднее и благочестивее удобного и благоуханного туалета — для человека, выросшего в миазмах винницкого дворового нужника?
Да, пожалуй, так: вернуться в отель, вылакать оставшуюся бутылку и опуститься на дно роскошной крупномасштабной кровати в полном одиночестве…
На мгновение умолкли топот и хлопки фламенко и зазвучал летящий, плачущий голос Исабель Пантохи. «Buenos dias tristeza», — пела она, — «Здравствуй, грусть! Скажи, знаешь ли ты счастливых людей? Тогда поведай мне, как их зовут, расскажи мне о них… Только не говори о любви…»
Ему нравилась эта песня. Дома, в Иерусалиме, он часто ставил в машине диск с песнями Пантохи, они не надоедали. У нее был голос обожженной жизнью женщины: ее мужа, известного тореадора Пакирри, через год после свадьбы убил на арене бык.
Выйдя из туалета в коридор, он сделал непроизвольный шаг назад, при этом ударившись спиной о дверь, еще не полностью закрывшуюся. В стенной неглубокой нише он увидел то, чего не мог видеть, устремляясь в сервисиос. Там висела картина.
Подумав, что обознался в полутьме, он шагнул к ней, протянул руку и ладонью заскользил по холсту. Нет, не обознался! Есть еще порох в пороховницах… Ладонь опять потянулась к картине, пальцы жадно вибрировали: так умирающий от жажды тянется губами к лужице воды на дне иссохшего ручья.
Да — старая, очень старая картина: обвисший холст, местами утраченный красочный слой и… черт, свету мне, свету!!!
«Здравствуй, грусть! Скажи, думает ли кто-нибудь обо мне? Тогда поведай мне о нем. Только не говори о любви…»
Только не сходи с ума, дон Саккариас. Что это? Какой-то святой, монах, каноник? Совершенно эль-грековский пошиб, вполне по теме, так сказать, нашей конференции: бескровное удлиненное лицо, черная сутана… посох в левой руке… правая протянута к зрителю типичным жестом с картин толедского мастера — полураскрытой ладонью. В мастерской Эль Греко такие изготовлялись десятками, он же был великий халтурщик, наш славный византийский грек Доминикос. Заказчикам демонстрировали сотни маленьких образцов — выбирай, генацвале, на что ляжет глаз. Может ли быть, чтобы…
Стоп!
Он вернулся в туалет, ополоснул водой из холодного крана горящее лицо, постоял перед зеркалом, внимательно вглядываясь в трепетание крыльев носа… Ну, с богом!
Выйдя в зальчик, направился к выходу, приветливо махнув рукой усачу на прощание, но в дверях остановился. Покачал головой, глядя, как дождь лупит по крупной, тесно притертой одна к другой бурой гальке мостовой.
— Нет! — проговорил вслух сокрушенно. — Видно, не пора мне вас покинуть. Еще чашечку вашего отличного кофе, а?
В ответ из динамиков грянуло виртуозное гитарное вступление: радостно распахнутая алегриа…
— И правильно! — отозвался толстяк. — Куда бежать в такой дождь…
Далее беседа потекла оживленней, словно поспевая за ритмом песни и танца.
— Да, кофе у нас самолучший. Я вообще люблю, чтоб все было, как надо. Не терплю халтуры.
— Позвольте сделать комплимент и вашему вкусу, — широкая дуга простертой рукой, как бы обнимающей комнату. — Или вы приглашали дизайнера?
— Что вы, сеньор, я все придумал сам, ну и моя жена Пепи, конечно, тоже постаралась. Она ужасно любит, знаете, разные меркадильо[19], где можно выкопать в корзинах всякую ветхую одежонку вроде этой. — Симметрично широкий полукруг рукою вдоль стен. — Это она придумала, и всякий понимающий, кто к нам заходит, отмечает, что…
— Да, забавные вещи. Странно думать, что когда-то их носили все поголовно, да? Интересно, что люди их берегут, не выбрасывают… Удачно придумано! А что, та стилизация под старую картину, там, в коридоре, она тоже?..
— О нет, сеньор, это не стилизация! — сияя, отозвался усач, ставя на стекло прилавка чашечку кофе и блюдце с чуррос, кручеными трубочками из жареного теста. — Это вправду очень старая картина!
Спокойно, спокойно… держи себя в руках, парень…
— Не хочу вас огорчать, но боюсь, вы ошибаетесь. С чего вы взяли, что она старая?
— Во-первых, это видно. Во-вторых, у нее есть история, сеньор. Погодите, я вам сейчас покажу.
Он крикнул какого-то Района, чтобы тот подменил его за стойкой, и повел посетителя в коридор. Там, топчась и пыхтя, пихая эксперта локтями в бок, приподнимая подол картины и в то же время не решаясь снять ее совсем, толстяк рассказал алмазной чистоты провенанс, за который не жаль было полцарства отдать: