Роман Солнцев - Золотое дно. Книга 2
Таня написала письмо — и порвала, еще напугает мать, и заново написала, что все хорошо, она в бригаде плотников-бетонщиков… что Лёва болен, лежит в больнице… порвала письмо и снова написала, что она в бригаде, что очень много работы, совершенно нет времени с Лёвушкой поговорить по душам… порвала и снова написала, уже роняя на руку слезы, жгучие, как кислота, что живет в общежитии, в Лёве разочаровалась (Приписка сбоку черными чернилами: Давно бы пора! — Л.Х.), что в нее влюблены штук пять парней, в том числе Бойцов (который маме понравился) — и отправила!
И вот пришел ответ (еще до приезда Веры). Таня после работы сидела спиной к батарее отопления, надев на ноги две пары шерстяных носок, и разбирала мамины торопливые каракули. Мать сообщала, что приезжал из деревни деденька в больницу, совсем плох. Таня очень любила деденьку, маленького, щуплого, со свистящим дыханием, белая борода до колен. Когда Танечка еще в деревне жила, в первый класс ходила, такая смешная история вышла. Ручьи бежали, солнце копилось в окнах. Танечка собрала портфель и вышла во двор, и вдруг ей, серьезной девочке, примерной ученице, расхотелось идти в школу. Hy, совсем, совсем расхотелось! Ей бы в таком случае на улицу убежать, где-нибудь в теплом переулке постоять или в огороде на черных досках посидеть, от которых пар идет, погреться, так нет. Танечка вернулась с крыльца в сени, темно было в сенях, возле бочки с водой в углу стояла старая пустая этажерка для книг. Танечка забралась под нижнюю полку, села на корточки, руками колени обняла, голову на колени положили — полка давит на макушку. И сидит Танечка, а платьишко задралось, и белые трусики издали видно в сумерках. Шел деденька во двор — не заметил, а возвращался — видит, что-то белое под этажеркой, вроде белая чужая кошка. Протянул руку — Танечка взвизгнула и выскочила… „Ты почему не в школе?“ — удивился деденька. „Не хочу“, — призналась Таня. И подумав, что не так говорит, стала жаловаться, что у нее в животе болит! Деденька погладил бороду, он был очень добрый, сказал: „Ну, ладноть… поди, погуляй на солнышке…“ Танечка выскочила на улицу, теперь она человек свободный — взрослые отпустили! Побежала вдоль ручья, из бумаги кораблик сложила, постояла на сырой проталинке, где земля с желтой травой чвакает под каблуком, подышала ледяным сладким воздухом, текущим с лугов. А тут бабушка из церкви идет, углядела Танечку, длинным пальцем поймала: „Ты че не в школе-то?“ Танечка захныкала, она честная девочка, не сказала, что живот болит, а сказала: „Деденька говорит, у меня живот болит…“ Бабушка от смеха сгорбилась, оглянулась, перекрестила Танюшку и повела гречневой кашей кормить — больно уж худая растет!.. А про дедушку Таня еще запомнила, как однажды на праздник он плясать захотел, а уже сил нет, старый. Посадили его на лавку, красные хромовые сапожки натянули с загнутыми носами, подняли деденьку, на ноги поставили, справа и слева табуретки утвердили, оперся он руками об них и стал потихоньку чечетку выстукивать. Бородой трясет, смеется и плачет, а вокруг все тоже смеются и плачут… „Бедный деденька, неужто помрет?“
Прочитала письмо Таня, расплакалась — в комнате никого больше не было, девушки разбежались, кто куда. Таня сочинила ответ, что всех любит, всех помнит, тоскует, но бросить ударную комсомольскую стройку никак не может, ее Лёва не так поймет, оделась и пошла на улицу — бросить в ящик. „Ах, почему я здесь? Я бы там деденьке помогла“.
Шла одинокая, молоденькая, несчастная, в желтой шубе, на которой уже пятно посадила неизвестно где, ноги гудят — постой-ка день на жидком бетоне, руки ноют — устали от железных вибраторов, морозные Саяны обдувают до боли белки глаз. В кино пойти? Одной? С Бойцовым? В библиотеку? Как-то стыдно… Изменила она книгам.
Бросила письмо в ящик и подумала: „Может, Хрустову написать? А что я ему напишу? Ему я безразлична. Он меня и не помнил, он, балуясь, вызвал сюда“. Таня брела, подняв воротник шубы, стараясь не встречаться взглядом ни с кем из парней. Стоит встретиться глазами, как сразу вопросы: „Вас как зовут? Вы из УОСа?.. Вы не цыганка?“
Таня купила билет в кино и, надув щеку, стараясь быть безобразной, прошла в зал. Она горбилась, она кашляла, она сморкалась, она так старалась — была сама себе противна. „Только так теперь. Хватит“.
Показывали кинофильм о любви. Когда на экране целовались, Таня опускала глаза и видела, что перед ней парочка тоже целуется. И еще хихикают, бессовестные! „А может, Лёвушка любит меня? — с надеждой думала Таня, и у нее сладко немело в груди. — Вдруг любит? Вот и старается со мной не разговаривать, избегает. (Вписано красным фломастером: КОНЕЧНО ЖЕ! ЭТО ДАЖЕ СИНИЦЫ ВИДЕЛИ, СЕРДИТО ОСЫПАЯ МЕНЯ СВОИМИ СЕРЕБРИСТЫМИ… — Л.Х.) Когда в котловане встречаемся — отворачивается. Может быть, смущается, мучается из-за своего хвастовства? Но почему, почему прямо не скажет. Или я зря надеюсь? Зря пытаюсь понять наоборот?! А всё просто: отводит глаза — значит, равнодушна… старается навстречу не…“»
Здесь запись на третьей страничке обрывалась. Я поднял глаза на Галина Ивановну.
Она сидела, как девчонка, неотрывно глядя на меня, безумно волнуясь. На щеках проступили крохотные клубнички — возраст… искривленные пальчики сплелись…
— Правда ведь, он психолог? И он уже тогда любил меня?
— Конечно, конечно!.. — воскликнул я, отдавая ей бумаги. — Как это хорошо, что вы сохранили эту запись.
И уже от дверей она напомнила мне со стеснительной улыбкой:
— Так вы обещаете?..
— Да, Галина Ивановна… да.
— Он такой ранимый… — И жена Льва Николаевича, выглянув, как заговорщица, в коридор, кивнула на прощание и ушла.
Я снова лег на койку. Господи, как быстро время идет! Как быстро меняет людей! И все равно, всё доброе, святое в них остается… Толстой записал в дневнике такие, кажется, слова: «Зря думают, глядя на меня, что я суровый эдакий, со страшной бородой старик. Они не знают, что я все тот же мальчишка…»
36Кажется, я задремал. Но вот по коридору уже прошел-протопал один из егерей, окликая приезжих:
— Владимир Александрович приглашает вниз.
Когда мы все спустились в зал на первом этаже, круглый стол был накрыт для роскошного (я давно не видел таких яств) обеда: здесь как бы на лапках стояли три глухаря, запеченных, но с оставленными, словно живыми головами, возлежал на огромном блюде располосованный вдоль и поперек с розовым нутром таймень, тараща белесые глаза, а в розетках икра, да не красная, а черная!.. Ну, и сыр, и киндза, и петрушка, и укроп, и какие-то соусы — кажется, кизиловый и гранатовый, и много всего прочего. А тут еще егеря внесли и поставили перед гостями тарелки с дымящейся ухой, прозрачной, густой, с желтыми стерляжьими стружками.
Егеря налили в рюмки женщинам шампанское, мужчинам — коньяк «Черный аист» и ушли. Охранник в пятнистой форме встал в дверях.
Маланин посмотрел на палец и начал:
— Господа! Позвольте поднять первый тост за красоту, которая спасет мир… а именно — за наших прелестных дам. Без этого нельзя начинать никакое совещание, ведь так? Ульяна… Татьяна… Галина… за вас!
— И кушайте, кушайте, кушайте!
В спрятанных колонках зала тихо заиграли скрипки, ну точно как в хорошем современном ресторане, — что-то из Вивальди.
— Пара анекдотов, пока кушаем, — работая то ложкой, то вилкой продолжал губернатор. — Я вижу, вы ружья привезли. Это хорошо. Я тоже люблю в осенний день побродить по тайге с ружьишком. На охоту? Нет, по грибы. Увидишь грибников, подойдешь и просто так скажешь: «Ух ты, сколько грибов насобирали!» И они отдают. Шутка. А вот еще. Ульяна, вы не бойтесь, икра настоящая… Еще по рюмочке, господа? Второй тост за них же, наших милых.
Я видел, как удивленно смотрят на Маланина Никонов и Бойцов. Конечно, сильно изменился бывший комсорг. Стал уверенным, если не сказать большего.
— Кушайте-кушайте! А я вас развлеку. Посетитель в ресторане — официанту: «Официант, если это чай, дайте сахару. Если это суп, дайте соли!»
Никто не смеялся, только женщины улыбались, внимательно разглядывая губернатора.
— Итак, третий тост? За кого? Все угадали! Спасибо. И вот еще анекдот… тоже насчет соли. Дед поймал золотую рыбку. Она говорит: я выполню три твоих желания. Дед обрадовался: во-первых, мне жену помоложе… во-вторых, пива побольше… а в третьих… Золотая рыбка говорит с печалью: да уж догадываюсь! И стала обсыпать свое тело солью…
Охранник в дверях хмыкнул.
— Ну, а четвертый тост… моя жена сочинила… Григорию Ивановичу нравится… Григорий Иванович, на правах старейшины скажи, я думаю, женщины нас поймут и поддержат.
Расслабленно молчавший Семикобыла услышал, тяжело поднялся над столом и, зажав рюмку в слегка дрожащей, когда-то мощной руке, сипло объявил:
— Во года, во все века четвертый тост за мужика.