Изидор Окпевхо - Последний долг
— Даже перед сном?
Он качает головой.
Я быстро вхожу в спальню и закрываю за собой дверь. Огеново, одетый, небрежно раскинулся на постели. Я его укладываю как следует, он не просыпается.
— Он что-нибудь ел перед сном? — Я выглядываю в гостиную.
— Он доел вареные бананы, что были на кухне, с постным маслом. Он сказал, что очень хочет есть.
— Понятно.
Я снимаю в спальне мешающую мне кофточку и стелю Одибо в свободной комнате. Само это действие придает мне бодрости. Давно мне не приходилось оказывать людям гостеприимство, а присутствие гостя в доме почти вселяет в меня ложное ощущение нормальной жизни.
Я выхожу и объявляю, что постель готова.
— Я могу спать здесь, — говорит он.
— Что? На голых досках, чтобы замерзнуть под утро? Нет, так не годится. Постель готова. Никогда не слыхала, чтобы кто-то лег на полу, когда ему предлагают место помягче и потеплей.
Он колеблется, по все же встает. Я провожаю его в комнату. Мы желаем друг другу спокойной ночи. Замка в двери нет, по он тщательно затворяет ее. Через несколько минут я слышу, как скрипит кровать под его большим телом.
Я моюсь с головы до ног, наскоро перекусываю и укладываюсь. Я заперла все двери и окна. Как обычно, я убавляю на ночь фитиль в керосиновой лампе, так что она едва освещает один столик возле кровати. Я догола раздеваюсь и ложусь, натягивая до грудей край простыни. Все тихо. Только стрекочут цикады, шуршат гекконы и ровно посапывает Огеново.
Я начинаю припоминать мучительную жизнь, которую мне приходилось вести с тех нор, как забрали моего мужа. Конечно, мне не повезло. Нескончаемое одиночество. Беззащитность. Томительное беспокойство. И ни малейшей отрады. И то, что мне приходится ползать на коленях — и много хуже — ради хлеба насущного. Позорное существование под боком у похотливого зверя, который мучительски пробуждает во мне желание и никогда не удовлетворяет мою страсть, которая готова захлестнуть меня с головой…
Мои мысли бредут дальше. Неужели Тодже хочет меня опозорить только для того, чтобы вдоволь натешиться моим несчастьем? Или у него нет настоящей мужской силы? Я слыхала, что некоторые мужчины теряют мужественность, не достигнув старости. Кажется, судьба поступает со мной чересчур жестоко, делая меня жертвой чужого бессилия и заставляя все время доходить до безумия страсти без надежды на удовлетворение. Если мне на роду написано стать подстилкой Тодже, я по крайней мере имею право на избавление от желания каждый раз, когда ему — пусть даже против моей воли — заблагорассудится, чтобы я предстала перед ним в этом качестве. У судьбы — я уверена — нет повода обращаться со мной с такой незаслуженной жестокостью, и — о позор мне! — я вдруг понимаю, что в глубине души я молюсь, чтобы бессилие Тодже было не вечно! Да-да, я вижу, что тайно желаю, чтобы в один прекрасный день ему достало силы угасить пламя, которое он неустанно разжигает во мне!
Нет, сон не приходит. А уже близка полночь. Голоса мелких ночных тварей слабеют, тишина почти полная. Дневной страх и волнение постепенно уступают дорогу преступному желанию, которое, кажется, прикончит меня. И в этот миг унижения вдруг я слышу скрип двери.
Я замираю. Мои глаза направлены в сторону шума, по телом я стараюсь не выдать напряженного внимания. Хотя я лежу на синие, глаза мои прикованы к двери. Медленно, плавно она открывается. Я жду. Вскоре показывается неясная тень Одибо. Осторожно, бесшумно он приближается. Он все ближе и ближе, я уже вижу, что он гол до пояса, что на нем одна набедренная повязка. Он совсем рядом со мной. Я вижу его всего. Культя вместо левой руки. Внушительная фигура. Широкие плечи, волны мускулов на правой руке. Узкая талия… Настоящий мужчина — его мужественности почти не умаляет злосчастная однорукость.
Он подходит к моим ногам и останавливается. Я прикрываю глаза, чтобы он не уловил моего взгляда. Я жду, что он будет делать. Он передвигается — медленно, медленно. Он подходит ко мне сбоку и останавливается. Я чувствую, как он меня разглядывает. Я совершенно голая. Моя нагота едва прикрыта уголком простыни. Медленно он склоняется надо мной и едва не касается носом моего тела — бедер, грудей, живота, снова бедер. Он поднимает руку и хочет меня погладить, но тут, подчиняясь какому-то внезапному внутреннему толчку, я переворачиваюсь. Он отдергивает руку и поднимается в полный рост. Я поворачиваюсь к нему боком и сама рассматриваю его, делая вид, что сплю и не подозреваю о его присутствии.
И в этот момент мой сын разражается кашлем. Я замираю. Но он кашляет все громче и громче, и я решительно поворачиваюсь, чтобы успокоить его. Мое движение, должно быть, сокрушает намерения посетителя. Он начинает отступать к двери, несколько быстрее, чем подходил ко мне. Я растираю грудь Огеново, а сама не свожу глаз с отступающего Одибо. Прежде чем я успеваю унять кашель сына, мой гость неслышно проскальзывает в дверной проем и закрывает дверь за собой.
Я жду и жду. Он так и не возвращается. По мне ясно, чего он хотел. Долгое время в его глазах я видела только забитость. Но то, что произошло со вчерашнего вечера, как бы пролило свет на другую его сторону, может быть, помогло увидеть то, что дотоле было скрыто под внешней его оболочкой: естественные человеческие желания, подавленные лишь его зависимостью от Тодже. Что же, выходит, моя вина, что меня тянет к мужчине, который, подобно мне, раб обстоятельств, что я ищу утешения в чувстве братства, которому, без сомнения, сопутствует разрастающееся влечение. Идут минуты, и я снова и снова переживаю недавнее явление мужественности: жаркий мужской запах, избыточная огромность мускулистого тела, в котором, конечно, таятся жадные силы…
Глаза мои напрягаются, а тело слабеет от вынужденной бессонницы. Иногда моя мысль задерживается, мне становится жалко себя, и я спрашиваю: куда заведет меня это желание? Я слышу крик петуха, возвещающий близость дня. Что бы день ни принес мне, я жду.
ЭмуакпорЭто я сделал обрезание сыну черепахи!
Это я вычистил зад слону, чтобы избавить его от блохи!
Это я заставил бешеную собаку найти погибель — это я залил отравой все пахнущие мочой места, по которым она находила дорогу домой!
За сорок семь лет моей практики ни у кого не было ни причины, ни смелости усомниться в действенности моих лекарств. Искусство лечить я унаследовал от отца, до него врачеванием занимались его отец, его дед, его прадед и даже прапрадед. Это искусство нашей семьи. Никто еще не преуспел в нем больше, чем мы, — во всей стране игабо вплоть до соседних гнусавых племен, — и я готов отдать все мои врачебные познания и снадобья тому, кто докажет, что я неправ.
Поэтому, когда Тодже Оновуакпо подкатил к моему порогу и спросил, уверен ли я, что дал ему нужное средство от дурной болезни, которая погубила его мужественность, я воспринял его слова как оскорбление. Услышав, что человек говорит со мной в таком тоне, я онемел и с трудом удержал свой гнев. Но потом я его пожалел, ибо, посмотрев на него получше, я увидел, что он как петух, лишившийся гребешка.
Это было вчера. Я только что поужинал, уселся во дворе в кресло и раскурил трубку. Вдруг замечаю вдали, что кто-то едет к моему дому на велосипеде. Я вынимаю трубку изо рта, приподнимаю голову и прищуриваюсь, чтобы лучше видеть. Все в городе знают, что по вечерам я не принимаю. Кроме того, времена сейчас неспокойные. Так что, если кто-то на склоне дня едет к моему дому с несомненной поспешностью, у меня хватает причин постараться узнать заранее, кто это и что ему нужно. Когда он подъезжает достаточно близко и я понимаю, кто это, я снова откидываюсь в кресле и беру в рот трубку.
— Тодже Оновуакпо, — начинаю я приветствие, — сын Умуко, Нетупящегося Меча, который один срубил сто голов в бою между Урукпе и…
— Уйми пустословие, — обрывает он меня, тормозит и ставит велосипед у стены моего дома, — пойдем к тебе, мне нужно, чтобы ты ответил на несколько вопросов.
— И ты так спешишь, что не позволяешь мне даже перечислить доблести твоего прославленного отца?
— Тебе говорят, перестань болтать. Речь идет о серьезных делах.
— Как знаешь. Как знаешь.
Я поднимаюсь из кресла и выбиваю пепел из трубки. Лицо его недружелюбно, он поворачивается и первым входит в мою комнату. Судя по его речи, у него действительно срочное дело.
Мы уже в доме.
— Что же случилось? — спрашиваю я.
— Сядь, ничтожный злодей, и отвечай, как тебе достало наглости сыграть со мной гнусную шутку?
— Ну-ну-ну-ну! — в знак протеста я поднимаю руку. — У меня честная семья, и я занимаюсь честным делом. За все годы моей практики никто еще не оскорблял меня, и я не собираюсь выслушивать твою ругань. К тому же это мой дом, и приглашать садиться здесь мое право. Так что это ты сядь и скажи, из-за чего поднимаешь шум.