Артуро Перес-Реверте - Терпеливый снайпер
– Золотую клетку, – бесстрастно уточнил он.
На это я не нашла что ответить. Сейчас голова у меня была занята другим – так далеко не загадывала, хватало более насущных забот. Снайпер зашагал было по улице Толедо, но сейчас же остановился.
– Мне нравится то, как я живу, – сказал он, обращаясь словно бы не ко мне. – Нравится жить на темной стороне города… Выхожу на улицы вместе с темнотой и оставляю на стенах послания, которые потом, при свете дня, увидят и прочтут все.
Он замолчал, глядя на припаркованную вблизи патрульную машину, возле которой стояли двое полицейских: у одного из-под белой фуражки выбивалась львиная грива – одна из тех невообразимо причесанных и накрашенных женщин-полицейских, каких увидишь только в Италии. Я же сочла неблагоразумным прерывать эту паузу. Безопасность была – или казалась мне – самым деликатным вопросом. Я придумала еще несколько убедительных, на мой взгляд, аргументов, надеясь попозже привести их в разговоре. Но когда Снайпер нарушил молчание, речь пошла совсем о другом.
– Терпеть не могу, когда слово «художник» произносят с придыханием. Включая и тех недоумков, которые называют граффити «спрей-арт»… Уж не говорю о том, что музейные экспозиции отжили свое. Сейчас это примерно то же самое, что пойти в автосалон и купить новую «Тойоту». Разницы никакой.
Прикуривая, он наклонил голову к огоньку, спрятанному между ладоней. Зажигалку он держал в левой руке, и я вспомнила, что он левша.
– Я ведь не концептуальным искусством занимаюсь. И не традиционным. Я веду партизанскую войну в городских условиях. Герилью.
– Как с мадридской акушерской клиникой? – уточнила я.
Снайпер взглянул на меня с неожиданным вниманием:
– Вот именно.
Мне показалось, ему было приятно это упоминание. Ту интервенцию он устроил четыре года назад, на стене родильного дома на улице О’Доннелла – утром обнаружилось, что вся стена покрыта огромным граффити: в инкубаторе лежит десяток новорожденных младенцев с мексиканскими калаками вместо лиц, а сверху полуметровыми буквами написано: «Уничтожьте нас, пока не поздно».
– Я еще помню твою трехлетней давности интервенцию в знак протеста против официальной кампании борьбы со СПИДом. Твои граффити, пародирующие плакаты министерства здравоохранения, и эту ужасающую фразу…
– «Мой СПИД – мое дело»?
– Да.
– У меня СПИДа нет. Иначе написал бы что-нибудь другое.
– А может, и не написал бы.
Это, кажется, тоже ему понравилось. Он выпустил дым через ноздри, цепко взглянул на меня:
– Искусство чего-нибудь стоит, только если как-то вяжется с жизнью. Выражает ее или объясняет. В этом мы с тобой, наверно, сходимся?
– Вполне.
– И потому я твое предложение не принимаю. Не будет ни выставки, ни каталога и вообще ничего.
Я ощутила внезапную пустоту в животе. И чуть было не споткнулась на ровном месте посреди улицы.
– Черт возьми, я же тебе сказала, кто за этим стоит… Речь идет о…
Вскинув руку с зажатой в пальцах сигаретой, он прервал меня. И произнес целую речь – причем, как мне показалось, уже не в первый раз. Современное искусство – это колоссальная афера. Мошенничество. Идиоты и жулики, именующие себя галеристами, выдают за бесценные шедевры произведения, не имеющие никакой художественной ценности, и делают это с помощью своих далеко не бескорыстных приспешников в лице журналистов и художественных критиков, способных все, что угодно, превознести или втоптать в грязь. Прежде тон задавали комитенты, теперь – продавцы, диктующие цены на аукционах. И в конце концов все сводится к желанию получить сколько-то евро. В этой сфере, как и в любой другой.
– Отвратительно, что рынок захвачен стервятниками, – договорил он. – В наше время право называться художником дают тебе критики и мафия галеристов, от которых зависит успех или провал.
– Но ведь у тебя все было бы иначе, – возразила я.
– Ты правда так считаешь? Или считаешь, что я в это поверю? Жаль, если так. Я и разговариваю с тобой лишь потому, что ты показалась мне не дурой.
– Дура бы до тебя не добралась.
Он как будто не слышал. И вновь заговорил о своем:
– Улица – это место, где я обречен жить. Влачить свои дни. Хоть и не хочется. И потому улица стала мне домом больше, чем собственно дом. Улицы – это и есть искусство. Искусство только для того и существует, чтобы пробуждать чувства, будоражить ум, бросать вызов. Если я художник и при этом нахожусь на улице, все, что бы я ни делал, станет искусством. Искусство – это действие, а не его результат. Прогулка по улице восхитительней любого шедевра.
Я его теряю, промелькнуло в голове. Теряю навсегда. Он включил стартер и сейчас тронется. Вот-вот скажет «доброй ночи!» – и скроется из виду. И все будет кончено. Эта мысль взбесила меня.
– А убивать? – Эти слова вырвались будто сами собой. – Убивать – это тоже восхитительно?
Он воззрился на меня чуть ли не в шоке. Так смотрят на человека, который посреди концерта вдруг выстрелил из пистолета.
– Я не убиваю, – сказал он.
– Многие полагают иначе.
Он выбросил недокуренную сигарету, подошел ближе, огляделся, словно чтобы убедиться, что нас никто не слышит.
– Ты не путай… Одни мечтают и при этом сидят ровно, другие мечтают и воплощают свои мечты. Или хоть пытаются. Вот и все. А жизнь крутит барабан в русской рулетке. И никто ни за что не ответственен.
Он помолчал. Полицейские сели в машину и уехали, пульсируя мигалкой на крыше.
– Представь себе, – сказал Снайпер, глядя им вслед, – город, где нет ни полиции, ни арт-критиков, ни галерей, ни музеев… Есть улицы, на которых каждый волен выставлять что пожелает, писать что захочется и где заблагорассудится. Город, полный красок, метких фраз, размышлений, побуждающих мыслить, подлинных, жизненных посланий. Праздник, куда приглашены все и никто никогда не остается за бортом… Представляешь себе такое?
– Нет.
Его лицо снова озарилось открытой широкой улыбкой.
– Вот о том и речь. Это общество дает мало возможностей взять в руки оружие. Как я беру свои спреи… Я уже говорил: граффити – это герилья в искусстве.
– Ну что это за неуместный радикализм? – возразила я. – Искусство имеет дело и с прекрасным тоже. Да и с идеями кое-какими.
– Уже нет. Сейчас, возможно, и заслуживает уважения только то искусство, которое сводит счеты. Улицы – это полотно. Говорить, что без граффити они будут чистыми, – значит лгать. Города отравлены. Отравлены автомобильными выхлопами и дымом из фабричных труб… и все обклеено плакатами, призывающими покупать то или это, голосовать за того или этого, а на дверях магазинов изображены кредитные карты, которые там принимают к оплате, и всюду пестрят рекламные баннеры и афиши кинопремьер… а камеры на каждом углу вторгаются в нашу частную жизнь. Почему никто не называет вандалами политические партии, которые навязывают нам свой мусор перед выборами?
Он замолчал и наморщил лоб, словно соображая, не забыл ли он в своей речи упомянуть что-нибудь важное.
– Мы должны… – начала я, но он перебил, не обратив внимания на мою попытку:
– Знаешь, какой будет мой следующий проект? Собрать столько райтеров, сколько можно будет, и послать их расписывать борт этого трансатлантического чудища, которое затонуло год назад… Лайнер и сейчас еще торчит на скалах какого-то итальянского острова… Так вот, послать их туда, чтобы за одну ночь расписали этот монумент человеческой безответственности, бессовестности и глупости. И написали снизу: «Мы заслужили наш Титаник».
– Хорошая идея, – согласилась я.
– «Хорошая» – мало сказать. Гениальная идея.
Он положил мне руку на плечо. У него это вышло очень естественно. А я замерла и онемела, как слабоумная дурочка, как какая-нибудь сектантка, ошеломленная проповедью своего гуру.
– Граффити – это единственное, что живо в искусстве, – припечатал он. – Сейчас, когда есть Интернет, струя краски из баллончика способна превратиться в мировую икону всего лишь через три часа после того, как эти мазки, сделанные где-нибудь в пригороде Лос-Анджелеса или Найроби, будут сфотографированы… Граффити – самое благородное из искусств, потому что райтер не извлекает из своего творения выгоды, не пользуется его плодами. Его не затронули рыночные извращения. Это – асоциальный выстрел, попадающий в самую сердцевину. И пусть даже художник потом сам продастся с потрохами, но его работа навсегда останется там, где была сделана, – на улице, и продана не будет.
Он повернулся и пошел. И уже через несколько шагов был у первого перекрестка, где начинался испанский квартал – его территория, его убежище. Спустя полминуты я очнулась и бросилась за ним, надеясь, что по его следу найду место, где он прячется. Но когда добежала до угла, никого уже не увидела. Снайпер исчез.