Эрих Хакль - Две повести о любви
Вена — Париж, я прекрасно помню. Это была долгая поездка, два или три дня, или даже больше, поезд часто стоял посреди перегона. Сперва путешествие было для меня большим приключением, купе было переполнено, одни только испанцы, весело, они пели народные песни, революционные, времен Гражданской войны. Но постепенно эйфория уступила место усталости. Я думал, мы никогда не приедем. От паровозной сажи у нас у всех были черные лица.
Это было еще осенью 1945-го.
Французские власти разместили нас в Монруже, южном пригороде Парижа, в старом, ветхом доме. Мы втроем получили маленькую комнатку. Там стояла огромная супружеская кровать. Должно быть, там была и вторая кровать, для меня, но мне запомнилась только эта большая кровать в маленькой комнате. Там была также кухня, несколько кухонь. Помню, что мужчины отправились на поиски работы. Постепенно все что-то нашли. Еще помню, как женщины все вместе чистили картошку. Запомнились и дети, почти все были старше меня. Мой отчим, Пако, рассказывал, что мы не понимали друг друга, так как я говорил только по-немецки. Что однажды я заплакал и он спросил меня, почему я смеюсь, поскольку не знал слова «плакать», после каждого такого вопроса я приходил в еще большую ярость и еще сильнее ревел. Я этого не помню. Помню только, что в Монруже я очень быстро научился испанскому. И что я начал писаться по ночам в постель. Как Пако меня за это наказывал, заставлял часами стоять с поднятыми руками. Я не осмеливался опустить их, даже если его не было в комнате. Я и это помню.
Через несколько недель мы перебрались в Кашан, неподалеку от Монружа. Владельцам обветшалого загородного домика пришлось освободить для нас две комнаты на первом этаже. Домик стоял в заросшем парке с великолепными старыми деревьями, липами и каштанами, еще там росли сирень и розы. В Кашане мы прожили до середины пятидесятых годов.
Пако был рабочим-металлистом. Его фирма находилась на севере Парижа, и ему приходилось очень долго добираться до работы, через весь город, с несколькими пересадками, каждый раз это занимало у него два часа. Раньше восьми вечера я его никогда не видел. Мать тоже работала, всю свою жизнь. Она делала светящиеся надписи, золотым напылением, токсичными красками. Еще она работала у скорняка и в красильне. У Фламмариона наполняла газовые зажигалки. Под конец она пошла работать уборщицей.
Вечером их обоих часто не было дома, они ходили на партийные собрания, учебу или доклады, и я должен был сидеть дома один. В Кашане было много крыс. Я боялся их и, если от страха никак не мог заснуть, начинал напевать себе под нос колыбельные, которые пела мне мама. Мне они нравились больше, чем боевые песни гражданской войны, которые Пако аккуратным почерком чистенько записал в тетрадку.
В пять лет я пошел в детский сад, там мне пришлось учить французский. Наверное, я и через год еще говорил с акцентом или вставлял иногда немецкие слова, во всяком случае, в школе меня не раз били. Мальчишки обзывали меня бошем, грязным бошем[45].
Кашан был районом бедноты. Тем не менее в школе у каждого ученика было несколько цветных карандашей и настоящая перьевая ручка, в то время как я был вынужден обходиться простым карандашом. Когда я его однажды потерял, мне нечем было писать, так как мать не сразу смогла купить мне новый. Поэтому в наказание я должен был стоять в углу. А так особых различий между собой и одноклассниками я не замечал.
Положение изменилось, когда я попал в лицей «Луи Лё-Гран», элитную школу в центре Парижа, куда посылала своих детей буржуазия. Там я чувствовал себя довольно неуютно. Родители записали меня туда по совету учителя народной школы, который сказал, что я очень прилежный и способный и чтобы они попробовали. И я выдержал вступительный экзамен. У школы в то время была хорошая репутация.
Итак, в одиннадцать лет я заметил, что не все люди равны. Во-первых, мои новые соученики были лучше одеты. Во-вторых, они разговаривали о вещах, которые были мне неизвестны, — круизы, морские курорты, обслуживающий персонал. В-третьих, они могли позволить себе учебники, портфели, ручки, циркули. А у меня никогда не было даже латинского словаря. Он был слишком дорогой, и я всегда пользовался словарями своих товарищей. Вообще я старался покупать как можно меньше книг. И бумагу экономил. Это у меня осталось и по сей день, мне до сих пор жалко использовать чистый лист бумаги, я всегда беру использованный с одной стороны. Я никогда не страдал от этого недостатка, наоборот, укреплялся в своей правоте.
А вот что мне мешало в семнадцать, восемнадцать лет — так это то, что у меня не было родины. Испанцем я никогда себя не ощущал, потому что мне претит все шумное, громкое, я не люблю излишнее компанейство. Я для этого слишком спокойный, слишком сдержанный. Ко всему французскому я питал изрядное отвращение. В конце концов, ведь я видел, как пренебрежительно они относятся к иностранцам. В том числе и к испанцам, по крайней мере, в первое время. Те слишком ленятся учить французский язык, считалось тут. Даже и через десять лет матери приходилось унижаться в булочной на углу. Когда она хотела купить багет, продавщицы притворялись дурочками и делали вид, что не понимают ее. Мы не были интегрированы в общество. У нас не было друзей среди французов, ни одного. Я столько раз слышал, что нам пора наконец убраться. Что мы сидим у них на шее. Я видел и то, как они обращаются с людьми из колоний. Поэтому я никогда не гордился тем, что я француз. Я сказал себе, что ж, хорошо, у меня нет родины, есть только отечество — Австрия. В восемнадцать лет я, наконец, отправился в австрийское консульство, чтобы получить их паспорт. Мне ответили, что это невозможно. На что я предъявил им два десятка свидетельств, и они, худо-бедно, были вынуждены предоставить мне австрийское гражданство. А в двадцать один год я все-таки стал французом. Я смог доказать, что уже больше десяти лет живу в стране. Однако радости мне это не доставило.
Наверное, это правда, что испанцы общались только друг с другом. Они жили словно в ожидании вызова. Были убеждены, что Франко долго не продержится, и очень хотели вернуться в свою страну. На Новый год они поднимали тост: «Следующий год в Испании!» Надежда жила до середины пятидесятых, потом тост как-то забылся.
И все-таки было здорово повидать их. Мы с Маргой много смеялись, рассказывая друг другу грустные истории из своей жизни. О Руди она почти ничего мне не сказала. Потому что тот, другой, всегда был рядом. Пако. Пако Суарес. Только один раз, когда он ушел вечером на партийное заседание, она вытащила папку с фотографиями и письмами Руди, и я смогла их, наконец, прочитать. Когда мы ходили за покупками, Маргарита тоже рассказывала о Руди, но мало, очень мало, так как в основном мы были не одни. Или мальчик был с нами, или этот домосед Суарес, который каждое свое слово ценил на вес золота.
Мне было девять лет, когда мать впервые рассказала мне об отце. Это было у нас дома, в присутствии отчима. Я мало что запомнил — что Руди был политкомиссаром в Интернациональных бригадах, что потом его депортировали в Аушвиц, что он участвовал там в сопротивлении, выступал против лагерного начальства. Мать описывала мне его как крупную личность, как человека исключительных достоинств. Он-де был очень симпатичным, всегда улыбался и даже в тяжелейших ситуациях не терял чувства юмора. У него был очень хороший характер, рассказывала мать. Я, по ее словам, буду очень на него похож. Просто вылитый отец. Еще она показывала мне стихотворение, которое он написал для меня. Смысл его в том, чтобы я носил мать на руках, не причинял ей страданий, был настоящим мужчиной, продолжал его дело и боролся за прогресс. Что мне было делать с этими заветами? Никто не научил меня, как жить, подражая герою.
Ну и что дальше?
— Вы его мучите.
— Это не я его мучаю. Это он сам себя мучит.
— Что вы еще хотите от него? Вы почти все уже знаете.
— Ничего я не знаю. Пусть он расскажет.
— Для чего? Все позади.
— Ничего не позади. Он должен помочь мне, пусть говорит дальше. Я хочу знать, забыла она меня или нет.
— Она вас очень любила, говорит он. Именно поэтому она редко говорила о вас. Ему было неудобно просить ее рассказывать о вас больше. Он не хотел причинять ей боль.
— Из-за другого? Потому что она была несчастлива с ним?
— Да, из-за Суареса.
Марга и Суарес совершенно не подходили друг другу. Я себя все время спрашивала, зачем она вообще с ним связалась. Она была убеждена, что не справилась бы одна. Как мне было прокормить себя и ребенка, оправдывалась она. Очень просто, делая то же, что ты делала до того. Работать. Разве ты и сейчас не вкалываешь по восемь-девять часов в день? Ну так вот. Вкалывать и посвящать себя ребенку. Никто не вмешивается в твою жизнь. Никто тебе ничего не приказывает. Ты независима. Ты великолепно справилась бы сама. Но, очевидно, ей был нужен рядом мужик. В этом плане она точная копия нашей матери: без мужчины в доме мир перевернется. Для меня это никогда не было проблемой. А она: мальчику нужен отец. Я подозревала, чем это кончится.