Эдуард Тополь - Московский полет
Они оба с готовностью улыбнулись сальными улыбками.
– А паны мають гроши? – спросила она.
– О, конечно,– и оба поляка быстро достали из карманов бумажники, набитые советскими и польскими деньгами.
– Ну-ка, ну-ка! Дайте я посчитаю, хватит ли у вас денег на такую девочку! – потребовала она деньги. Поляки, чувствуя на себе взгляды окружающих журналистов, неохотно вручили ей деньги.
Аня сложила вместе две пачки их денег и небрежно пролистнула их, как колоду карт.
– И это все? Да вы же нищие! Русские девочки стоят дороже! – и она швырнула все деньги на пол, прямо к их ногам.
И пока поляки, красные от унижения и бешенства, собирали с пола свои десятки и двадцатипятирублевки, она сказала:
– Вадя, напои их, пожалуйста! Я хочу, чтоб они были пьяные!
Я напоил поляков армянским коньяком, а потом – уже в баре Дома кино – я поил коньяком каких-то французов, а затем – в Доме художника – каких-то грузин и немцев… И только после всего этого мы с ней приехали в гостиницу «Армения» – далеко за полночь. Я сунул швейцару десятку, и он без звука открыл нам парадную дверь. Мы поднялись на второй этаж, там сидела ночная дежурная лет тридцати и с халой на голове, в ее обязанности входило следить, чтобы ни одна дама не оставалась в гостиничных номерах после одиннадцати вечера. Но не успела она и рта открыть, как я положил перед ней двадцать пять рублей, и она тут же вручила мне ключ от номера и еще спросила, не нужно ли нам чаю или кофе. Но нам нужна была только постель. Мы вошли в номер и бросились раздевать друг друга – я срывал с Ани платье и лифчик, a oна, хохоча, стаскивала с меня брюки и трусы, которые никак не снимались, потому что мешал мой вздыбленный памятник космонавтам. Но, наконец, она справилась с моими трусами и опустилась передо мной на колени. И, держа этот памятник двумя руками, вдруг сказала с болью, как выдохнула:
– И все-то у вас получается! И кино, и бабы!
– У кого – у «вас»? – спросил я в недоумении.
– Ну у вас, евреев!… – И она приблизила к моей «мечте импотента» свои алые, теплые, мягкие губы. Я отстранился.
– Подожди! Ты что – антисемитка?
Не отвечая, она обняла мои колени и потянула к себе. Но я резко схватил ее под мышки, поднял с пола и заглянул в ее пьяные зеленые глаза.
– Ты антисемитка? Отвечай.
– Какая тебе разница? – ответила она устало. – Я твоя жена.
– Нет, – сказал я, чувствуя, как стремительно тает моя «мечта импотента». – Мою мать звали Ханой, и мою дочь будут звать только Ханой и никак иначе! Ты родишь мне Хану?
Она усмехнулась, и это была плохая улыбка. Это была ужасная улыбка, которая решила все в нашей жизни.
– Ты еще Хайма у меня попроси, Вадя. Или Абрама… – сказала она.
Я молчал. Я смотрел на нее в ужасе и молчал.
– Не будь идиотом, Вадя, – сказала она. – Мои предки – кубанские казаки. Если я рожу Хану или Абрама, они перевернутся в гробах.
Я повернулся к ночному окну и прижался горячим лбом к холодному стеклу. Освещенный единственным уличным фонарем, Столешников переулок был совершенно пуст. И точно такая же пустота вдруг охватила меня. Мою мать звали Ханой, моего отца – Хаймом, а женщина всей моей жизни оказалась антисемиткой. И ее предки наверняка резали на Кубани моих предков…
– Одевайся, – сказал я, не поворачиваясь. – Я отвезу тебя домой.
– Дурында, иди сюда! – она легла на кровать совершенно голая и уверенная, что стоит мне прикоснуться к ней, как моя копия памятника космонавтам взметнется выше оригинала.
– Я не хочу тебя. Я жид.
– Еще как хочешь! – отозвалась она с усмешкой. – Ты известку жрал – так хотел меня! Иди же сюда, дурында, иди! – и она похлопала ладонью по постели рядом с собой – так домашнему псу милостиво предлагают место рядом с хозяйкой.
Я отрицательно покачал головой:
– Я люблю тебя, да. Но – я – тебя – не – хочу!…
– Ложись, – попросила она. – Я сделаю тебе так хорошо, что ты забудешь и мать, и дочь. Я ведь женщина всей твоей жизни, запомни это. И ты мой мужчина. Иди сюда.
Я смотрел на нее, стоя у окна. Уличный фонарь освещал ее прекрасное тело с молодой грудью, лирой живота и льняным пушком на лобке. И я знал, что она действительно может заставить меня забыть и мать, и отца, и всех предков, и будущих детей. Но именно это наваждение я должен был теперь разрушить, немедленно разрушить, сию минуту!
Я снял рубашку и голый лег возле нее на кровать. Мое плечо, рука и бедро немедленно ощутили пьянящее, сатанинское тепло ее тела. Но я приказал себе умереть, я усилием воли остановил свой пульс и убил все жизненные соки своего тела.
Не поворачивая ко мне головы, она ждала. Потом, минут через пять, ее рука осторожно коснулась моего тела, паха и замерла на нем в изумлении, потому что там не было жизни. Никакой жизни.
Можно ли оскорбить женщину сильней? Господи, с тех пор прошло четверть столетия, но я с поразительной ясностью помню те томительные пять, десять, пятнадцать минут, которые решили всю нашу жизнь. Мы лежали друг подле друга, затаив дыхание, как звери в засаде, голые и напряженные выжиданием. Кажется, даже наши сердца прекратили стучать… Да, если бы мне пришлось снимать эту сцену в кино, я бы и сегодня показал актерам каждое движение и даже каждый шорох ресниц.
Через пятнадцать минут Аня молча встала с постели и принялась медленно, очень медленно надевать чулки. Конечно, она еще ждала, что я наброшусь на нее сзади – ее спина, бедро, грудь, вытянутая нога, золотой пух на лобке – все в эту минуту было и вызовом, и призывом. Но я быстро оделся и по телефону вызвал такси. Потом сбросил все свои вещи в дорожную сумку и позвонил в аэропорт. Диспетчер аэропорта сказала, что первый самолет на Мурманск уходит в пять утра. Я попросил оставить мне место.
На улице под окнами гостиницы остановилось такси. Я взял свою сумку, подошел к двери и повернул ключ.
Розы, которые Аня подарила в то утро, остались на столе, в графине. А я открыл дверь и чуть отступил, жестом пропуская Анну вперед. И тут я увидел ее глаза.
Она стояла перед распахнутой дверью, но ее глаза все еще не верили, что я, еврейский Квазимодо, показываю ей на дверь. Ей, из-за которой я известку жрал!
Презрительно усмехнувшись, она вышла из комнаты и пошла по коридору такой походкой, которой можно вылечить даже безнадежных импотентов. Я вышел за ней с сумкой в руке и наткнулся на изумленный взгляд дежурной по этажу. Я положил перед ней ключ от номера и сказал:
– Я уезжаю. Всего хорошего.
– Ты с ума сошел? – вдруг выкрикнула эта дежурная каким-то задушенным голосом.
– Почему? – удивился я.
– Такую девчонку – отпустить? Среди ночи?!!
Я не ответил, пошел к лестнице и услышал у себя за спиной: