Владимир Сорокин - Манарага
– Галантный, – усмехнулась певица.
– Прекрасный музыкант. Был пианистом, потом съездил в Тибет, пожил там три месяца с монахами, вернулся и влюбился в контрабас. И стал гениальным контрабасистом. Удивительно, а? Чаще случается наоборот – бегут от контрабаса к другим инструментам, так, милая?
– И не такое бывает в нашем безу-у-умном ми-и-ире! – пропела вдруг она так громко, что у меня зазвенело в ушах и блохи испуганно зацвиркали.
– Маэстро? – требовательно улыбнулся мне толстяк.
Я положил полено в жаровню, чиркнул спичкой, взмахнул эскалибуром. На решетке покоилась ветка магнолии, искусно составленная из кусочков разнообразных фруктов. Ветка была облеплена сахарной пудрой. В углу гримерной деликатно заработала вытяжка.
И погас свет.
И огонь заиграл в их глазах.
И вдруг.
Они запели.
ОНА: Книжный огонь.
ОН: Снежный сахар.
ОНА: Корчатся страницы.
ОН: Буквы горят.
ОНА: Весело и тепло.
ОН: Ярко горит, быстро сгорает.
ОНА: Плавится сладкий снег.
ОН: Роман исчезает.
ОНА: Пляска огня легка.
ОН: Сильное пламя.
ОНА: Сполохи слепят.
ОН: Сахар течет.
ОНА: Детская радость.
ОН: Раскрылись цветы.
ОНА: Над быстрым огнем.
ОН: Янтарный отблеск.
ОНА: Оранжевый свет.
ОН: Теки, карамель.
ОНА: Танцуй, огонь.
ОН: Вспыхни сильней.
ОНА: Сладкая ветвь.
ОН: Волшебный лес.
ОНА: Душа поет.
ОН: Душа поет.
Книга сгорела хорошо. Без головешек.
В ушах – звон от их пения. Голоса у профи сильные.
Я выложил карамелизованнную ветвь на блюдо, поставил на стол. Зажегся свет.
– Милая, это для нас, – он поцеловал ей руку.
Затем взял ветку, преломил и протянул певице облитый застывшим сахаром цветок магнолии.
– Чудесно… – она захрустела цветком. – Знаешь, я только что вспомнила… это смешно… у меня скопилось два десятка платьев цвета фанданго, которые я больше не ношу. Год назад я вдруг влюбилась в этот цвет.
– Я это помню, – он сунул в рот лист и громко захрустел им. – Необычный цвет. Тебе это шло. Очень.
– Не лги, дорогой! Мы еще не были знакомы тогда.
– Я видел тебя в Лондоне на премьере “Богемы”… ммм… красивое платье…
– Ах да, правда! Так вот. Месяц назад я перестала носить фанданго. Я не знаю, что теперь делать с этими платьями. Кому их отдать?
– Сохрани их для… ммм… музея имени тебя…
– Чушь. Кому, кому отдать их? Как ты знаешь, подруг у меня уже нет.
– Оркестрантам предложить?
– Прямо сейчас, перед записью, а? – она рассмеялась. – Ох, они такое заиграют!
– Да, да, да! Заиграют “Розу Алжира”.
– Оперетту? Да, да!
– И мы с тобой споем!
Она громко расхохоталась. Потом посмотрела на меня:
– Молодой человек, спасибо. Красиво и вкусно.
– Да, да… – толстяк затряс головой, похрустывая. – Изумительно… и сам процесс… прекрасно!
– Получше, чем у вашего коллеги с “Дамским счастьем”, – пробормотала она.
– Вы очень добры, – поклонился я.
– Налейте-ка нам воды, – попросила она.
Я исполнил.
Они похрустывали веткой, запивая ее водой.
– Два десятка прекрасных платьев, – продолжала она. – Я целый год любила только фанданго! Это началось сразу после “Парсифаля”.
– Ну, дорогая, это же… – начал было он, но она прижала палец к его губам.
– Сразу, сразу после “Парсифаля”, хотя вся постановка была выдержана в сине-серо-черных тонах, там и сполоха красного не было, все получилось, все было прекрасно, но я была не очень собой довольна, я тебе рассказывала, что с Марко у меня отношения не очень, они были не очень и до “Парсифаля”, и сейчас по-прежнему не очень, хотя все, все критики писали про меня, что я спела как бы вопреки всему и вытянула спектакль, не я одна, конечно, вытянули мы с Эриком, Марко все топил собой, давил и топил, давил и топил, и утопил бы, если бы не мы, а мы вытянули, просто вытянули за волосы из этого сине-черного болота, и спектакль получился, и все были довольны, но я говорю, что я собой не очень была довольна, ты знаешь, я жестока к себе, так вот, я думаю, милый, что эта тяга к фанданго, к теплу, невероятная просто жажда живых цветов возникла у меня как реакция, с одной стороны, на это сине-черное дерьмо, а с другой – я рассталась с Борисом, я к чертям поругалась с Илоной, лучшей подругой, а дурочка Марта навсегда уехала в свою Америку, как говорится ade, mein schönes Vaterland, я всегда любила мужчин, ты знаешь, но в ту зиму я их просто воз-не-на-видела, я стала почти бестелесной, я даже перестала мастурбировать, я разбила вибратор молотком, осколок мне грудь поранил, я выбросила вибратор и все прошлое в помойное ведро, al diavolo, мне было так плохо, но весь год пела я на удивление хорошо, хотя внутри была серая, серая, серая пустота, омерзительная, гадкая, и я однажды, как сомнамбула, зашла в Hermès просто так, с улицы зашла и увидела платье цвета фанданго, и это было как всплеск, как сполох, как вспышка, как будто я попала в Андалузию на танец цыганок, и я сразу его купила, даже не меря, схватила, просто окунулась в него лицом, в этот цвет, как в стихию, а потом стала покупать другие, другие, еще, еще, в разных магазинах, искала этот цвет, как одержимая, везде, в некоторых я никогда раньше не была, магазинчики, мелкие, еще, еще, еще, разные платья, дорогие, дешевые, надо мной подсмеивались продавщицы, я покупала, покупала стремительно и носила, носила, носила, словно доспехи, чтобы спрятаться, чтобы выжить, это был фанданго, мой цвет, мое спасение, моя защита от мира, от боли и серости, от гадости, от блядства, моя броня, а потом… я встретила тебя.
– Милая, знаешь, я тоже был… – начал он, но палец снова прижался к его пухлым губам.
– И даже есть шуба цвета фанданго из живородящего меха. Шуба! Она прекрасна. Она питается снегом и дождем. Кому отдать эту шубу?
– Отдай мне.
Она серьезно посмотрела на него:
– Ты знаешь, а тебе пойдет.
– Правда?
– Уверена.
Он поцеловал ей руку, оставив коричневатый отпечаток:
– Ты божественна!
– Я знаю, милый. Но ты опять забыл про меня.
– Прости, прости!
Они втянули по порции порошка. Запили водой.
И снова захрустели.
– Это прекрасно… – бормотала она.
И вдруг замерла:
– Дорогой…
– Что, милая? – он перестал жевать.
– Дорогой мой человек… – лицо ее словно окаменело.