Лоренс Даррел - БУНТ АФРОДИТЫ NUNQUAM
— Теперь, — произнёс Маршан, — испытаем её на поцелуи, Феликс, чтобы проверить: а вдруг она ждёт и страдает? Ну, как?
Он приложился к её губам научным поцелуем и заявил, что вполне удовлетворён их потрясающей упругостью, какой не найти у живой женщины.
— И влажность великолепная — будто утренняя роса. Нет, вы послушайте!
Иоланта вздохнула и надула губки, как спящий ребёнок, ожидающий ещё поцелуев. Прелесть!
— Ваша очередь, — сказал Маршан, и я подчинился.
— Знаете, это потрясающе, — не удержался я. — Чертовски… здорово!
Маршан рассмеялся.
— Имитация природы, — сказал он. — А как начёт этого? Идите-ка сюда Вчера поработал над пенисом Адама, чтобы добиться оргазма. Это великолепно. Вспомнилась приготовительная школа! — Жестом собственника он приоткрыл на другом столе бедро и зад мужской модели. — Смотрите, — проговорил он и принялся тереть пенис, который вскоре окреп, потемнел и налился суррогатом семени. — Вот вам и «Эякс», — довольно заметил Маршан, вытирая полотенцем руки. — Я вам скажу, такой эрекции у папочки за всю жизнь ни разу не было. Знаете, Феликс, мы могли бы сдавать его в наём и немного подзаработать. Почему бы кому-нибудь не полюбить его и не внести в его мужскую жизнь немного света? У него тоже должен быть шанс, как у меня или у вас. Гуттаперча, пластмасса, резина, нейлон…
— Уже за то, что мы избавили их от двух скучных и напрасных занятий, как приём пищи и испражнение, они должны быть нам благодарны. — Я почесал в затылке. — Представьте, у неё нет половины… я хочу спросить, что она будет делать в свободное время?
Маршан кисло проговорил:
— То же самое, что делают другие актрисы, — возьмёт сигарету и скажет: «Дорогой, не принесёшь ли мне стакан воды?» Она может имитировать абсолютно всё и при этом не есть. Кстати, курить ей не запрещается. Знаете, мой дорогой, она — девочка что надо. С ней легко быть рядом, её легко любить…
И он опять замурлыкал какой-то весёлый мотивчик. Странное всё-таки человеческое тело — я чувствовал тёплую руку с ленивыми пальчиками, которые тихонько двигались, когда я касался их. Поразительный орнамент из пальчиков, искусное сочетание мускулов.
Итак, огромная работа потихоньку продвигалась к последней точке; было решено, что Иоланта вообразит, будто просыпается в больнице после операции, приходит в себя после анестезии. Когда ей позволят встать и одеться, она переедет в маленькую виллу, забитую её вещами, ведь Джулиан приобрёл всё: меха, вечерние платья, туфли, парики. Другими словами, предоставил шанс её реакциям и памяти нормально функционировать, а нам — идеальные условия тестирования в идеальной обстановке. Всюду будет знакомая мебель из её «реальной» жизни — её книги и альбомы с фотографиями из фильмов, любимые акварели знаменитых художников (надёжное вложение денег: все кинозвёзды покупают Брака)… Таким образом, чисто внешне между Иолантой мёртвой и Иолантой живой не будет никаких различий. Разве что… Кукла будет жить «реальной» жизнью кинобогини.
Работали мы, работал и Джулиан — по-своему; он возвратился из своих казино, одновременно став беднее и богаче — горячка неожиданно оставила его, как уже бывало прежде, возможно, на несколько месяцев. Эта болезнь, как подземная река, то появляется, то исчезает, то она наверху, то опять внизу — никакого постоянства. Теперь он все вечера проводил в маленьком кинотеатре, который построил для себя, и смотрел фильмы с Иолантой, пребывая в неторопливых размышлениях. По одну сторону от него сидел Рэкстроу, который старался быть внимательным и всё время что-то мямлил, то и дело кивая головой, по другую — странный идол, звавшийся миссис Хенникер. Все трое сидели рядом, серебристым сиянием преображённые в силуэты в состоянии предельной сосредоточенности. Миссис Хенникер собиралась занять прежнее место секретарши-компаньонки Иоланты, как только она «проснётся». Что до Рэкстроу, то из него почти ничего не удалось вытащить. Временами на него как будто снисходило просветление, но он не мог удержать внимание и, пробурчав что-то непонятное, прежде чем опять заснуть, по-стариковски кивал головой. И всё же, видимо, имея определённую цель, Джулиан целую зиму не отпускал этих людей от себя — хотя мне его цель оставалась непонятной. Скажем, Хенникер предстояло играть роль, а Рэкстроу? Наверняка у Джулиана была какая-то вполне определённая идея, благодаря которой периодически наступали периоды его приверженности тому, что казалось вздором. У Джулиана всегда имелась про запас забавная интермедия, так сказать, переменный ток, определявший его интеллектуальную смелость и трусость. Возможно, это слишком сильное слово — но как подумаешь, что созданная нами Иоланта была его навязчивой идеей: почему он ни разу не пришёл взглянуть на неё? Нет, он обычно звонил Маршану или мне и со сладострастной тоской обсуждал с нами очередную стадию работы. Но когда я предложил:
— Приходите завтра и тогда скажете нам, что вы о ней думаете? — он торопливо ответил:
— Феликс, нет. Нет, пока она не совсем закончена, пока она не заживёт своей жизнью. — Я слышал, как у него дрожит голос, словно от страха; однако, как всегда, в нём было потрясающее самоуничижительное обаяние. — Знаете, ведь я не был знаком с нею, и меня придётся ей представить.
Что до Ио, то она день ото дня становилась всё реальней и любимей. У машин есть такое забавное влияние на незрелые чувства человеческой расы; иначе зачем бы людям освящать свои машины и яхты? Должен признаться, что когда мы в первый раз собрали памятно-репродуктивный блок, я почувствовал необычное возбуждение, почти сексуальное, услыхав потрясающий, хрипловатый голос, произносивший (как будто с похмелья):
— Я говорила Хенникер, что так нельзя, никак нельзя; Феликс, любовь — это всё, иначе она не стала бы вселенской болезнью. Глупо, что у нас есть для неё всего одно слово. Другие совсем не то и относятся лишь к какой-то одной из её ипостасей — уважение, поклонение, нежность, симпатия. Ни на одном языке пока ещё не существует достойной классификации.
Я плюхнулся в кресло, и Маршан, ликуя, повернулся ко мне потным блестящим лицом:
— Думаете, можно сделать лучше? Скажите честно.
Мне ничего не оставалось, как покачать головой. И правда, поразительная эта кукла, живущая, если так можно выразиться, по-человечески — если представить объект, называемый «я» и оперирующий памятью, привычками, импульсами, запретами и так далее. Похоже, что через месяц или около того её можно, не боясь, запускать на орбиту обычной жизни — держать в узде, как всех нас, лишь повседневной рутиной. Пусть питается разреженным воздухом внутреннего пространства и корректирует своей волей гравитационный напор страстей — очень многие современные учёные воспринимают их лишь как охапку отсортированных предсмертных желаний. Итак, настал час, и наше совершенное творение сделало первый выход — кстати, мы в общем-то не помышляли об «обаянии» как необходимом ингредиенте, когда занимались ею; но её обаяние было всесокрушающим — наверняка именно это, судя по всему, её творцы помнили в реальной актрисе? Вот так, хотя мы, кажется, знали о ней всё, она продолжала удивлять нас, и довольно долго, — весь период, прошедший с того момента, как она лежала в разобранном состоянии, и до того момента, как её полностью собрали. Я имею в виду день, когда она совсем проснулась, зевнула, потёрла кулачками глаза и спросила:
— Где я? Который час? — Потом, постепенно оглядев комнату и мужчин в белых халатах, добавила: — Всё в порядке? С моим аппендиксом?
В то мгновение она всё ещё была серией непрерывных реакций; глаза на месте, но ещё предстояло с недельку «повозиться» с ними, чтобы она могла видеть. А пока она спала весь день, поэтому говорила с закрытыми глазами, и голос звучал сонно, когда слова слетали с прекрасных улыбающихся губ. Мы совсем забыли (пожалуйста, скажите, как это оказалось возможным?), мы забыли, что она будет знать о нас всё, даже наши имена. Или, скажем так: мы думали об этом, но не настолько серьёзно, чтобы не перепугаться до смерти, услыхав её. Ещё удивительнее было, когда она, вернувшись памятью к самому началу нашей жизни в Афинах, заговорила со мной по-гречески:
— Они думают, что у меня никогда не будет ребёнка, но я рада. А тебе бы, Феликс, хотелось иметь ребёнка?
Вот тут моя память изменила мне, тогда как её, искусственная, сработала идеально; я забыл, что сказал ей тогда. И таких маленьких сюрпризов хватало. Однако нам предстояло назначить день её окончательного оживления.
IV
Наверно, самой убедительной причиной появившейся у нас привычки ходить в студию бальзамировщиков было то, что мы сравнивали свою работу с их работой. В их деле не было прибыли — каким-то образом бальзамирование не получило распространения даже среди издателей. Тем не менее трупы поступали благодаря Киру П. Гойтцу, и имелась операционная, в которой он мог учить персонал. У этого всеми любимого человека было лицо кастрата и смуглая кожа, загоравшаяся тусклым румянцем, стоило ученику сделать ошибку. Идя на лекцию, он всегда надевал чёрный костюм и читал её, сцепив на животе пальцы. Высокий, дородный, грозный на вид, он всегда одевался до того парадно, что почти ничем не отличался от своих покойных подопечных — обескровленный, как кошерное мясо, он производил впечатление жертвы, только что побывавшей на алтаре обжорства. Да и коротко стриженный парик, который он носил, придавал его лицу выражение мимолётности — опять же, как его подопечным, которые начинали таять через месяц. Таким был всеми любимый Гойтц, смиренная душа и лучший во вселенной (как говорили все) бальзамировщик. Накануне Нового года на вечеринках сотрудников он обыкновенно вынимал стеклянный глаз и на ладони показывал его всем желающим. Вечера он проводил дома в Сидкапе, играя на скрипке тишайшей миссис Гойтц (которая напоминала прошедшую через руки таксидермиста водяную птичку). Это он возглавил набег бальзамировщиков фирмы на Ближний Восток.