Дмитрий Добродеев - Большая свобода Ивана Д.
Поздний вечер. В кабинете Матусевича, теперь Гендлера, люди из Нью-Йорка открывают вторую литровку «Джонни», включают видик, смотрят «Чапаева». Под третью бутылку ставят «Крестного отца». Ржут на тех же сценах. У них, бродвейцев, особый вкус. Они знают, что они — и есть настоящие «гомо совьетикусы». Они даже не говорят по-английски. Потому-то Вайль и Генис со знанием дела пишут книгу о советском человеке.
Вайль не нравится ему. Это пухлый барин с пышной седой бородой, излучающий ложное благодушие и самовлюбленность. Кто-то окрестил его «Лев Николаевич Вайль».
Гендлер лучше их всех. Человечней. Он долго объясняет, как надо готовить рыбку барабульку: «Старик, ты варишь ее в пиве. Хотя бы в говенном американском. Слегка перчишь — и с ледяным «Абсолютом». Это абсолютное блаженство!»
Его жена — породистая пожилая дама — страдает, по слухам, тяжелым алкоголизмом и жизненной нереализованностью. Вероятно, они бухают на пару. Чтобы спасти ее и спастись самому, Гендлер покинет должность шефа русской службы в Праге и купит домик на озерах в Северной Каролине, где действует сухой закон. Там он будет стрелять диких уток и ловить рыбу — без привычной чекушки.
В кабинете Гендлера ребята из Нью-Йорка многократно прокручивают «Подвиг разведчика». Говорят, что смакуют эстетику сталинизма. Но Иван подозревает, что им это просто нравится: впечатления советского детства сидят в подкорке глубоко. Мы все остаемся советскими детьми.
Мы помним детство коммунальное, веселое. Пацанов в советской школе, анекдоты на переменах: «У вас продается славянский шкаф?»
Советский русский человек никогда не станет западным. А может, и не надо? Парафразируя поэта — все мы вышли из «Мойдодыра» Чуковского. Из «Чука и Гека» Гайдара. И «Грозы» Островского. Вся эта, блин, школьная программа застряла на генетическом уровне.
…Поздний вечер, станция. Они сидят, пьют в кабинете Гендлера. После копченой колбасы и виски мучает жажда.
— Юра, у тебя «Перье» минералка есть? — спрашивает Вайль.
— Когда мы были молодые в Москве 60-х, у нас не было «Эвиана» или «Перье», — отвечает Гендлер. — Мы дули воду из-под крана, чтобы запить икоту. И ничего, икота проходила, хотя на дворе стояли будни коммунизма.
На следующий день все той же компанией они идут к Нугзару Шариа — в ресторанчик «Шухер-Келлер». Нугзар — дородный двухметровый грузин, ярый антисоветчик и русофоб. Но он, смывшись в начале 70-х, успел узнать в загранке и Орсона Уэллса, и Юла Бриннера, и Алешу Дмитриевича. Это придает ему особый статус. Он берет гитару и напевает романсы. Забавляет эзотерическими намеками — мол, доктор Живаго у Пастернака так назван потому, что он живой. Напоминает гостям, что был другом Гамсахурдии. И успел предупредить его: «Звияд, Кремль не выпустит Грузию никогда!» Что и произошло.
Зрительный ряд, контрапункт. Сцена: танки на улицах Тбилиси, Гамсахурдия, бегство, смерть при неясных обстоятельствах. Его тело выволакивают из пещеры, хоронят. Грузины любят хоронить. И петь. И водить белые автомобили.
Иван вспоминает: Пицунда, 1982-й. Он ловит попутку на шоссе. Его подбирает холеный грузин в белой «Ладе». Довозит до дома творчества киношников. Денег не берет. Ведет беседу о славном прошлом грузинского народа. Ему нравится джинсовая куртка Ивана, совсем новая. Иван отдает ее за пятьдесят рублей. Оба довольны. Потом кто-то шепчет Ивану, что это — Гамсахурдия. Сын классика грузинской литературы.
В ту пору грузины покупали все: машины, женщин, сервизы. Потом, после крушения Совка, во всех турецких лавках туристы видят серебряные подстаканники, чеканку, фарфор с советской символикой. Все это добро распродали обнищавшие грузины.
Мы возвращаемся в «Шухер-Келлер». Мы видим: им приносят хинкали, хачапури и сациви. На стенах — фотографии Нугзара со съемок, тбилисские мотивы и даже грузин в буденовке — дед самого Нугзара. И тут же — автограф Гамсахурдия.
Нугзар готовится в Америку. Он не поедет в Прагу. Мучительно худеет — уже на двадцать кило. Меняет гардероб в престижном «Хирмере». Отправил дочери в Тбилиси белый «Мерседес». В Америке он хочет открыть грузинской ресторан — в Майами.
Его мечтам не суждено сбыться. Пятнадцать лет спустя Нугзар вернется на родину, немолодой, чтобы снять фильм о грузинских святых. Нине и Кетеван. По заказу самого патриарха Илии Второго. Но кто реальный спонсор этого проекта? Мы этого не узнаем. Оно нам и не нужно.
Эмигранты из Нью-Йорка — в скромных пиджаках. Они не понимают снобских европейских привычек. В Нью-Йорке все носят пиджаки-ботинки по пятьдесят баксов. В Европе среди эмигрантов принято носить плащи-костюмы по пятьсот марок. Иван имеет в виду советских эмигрантов, конечно. Он не делает акцента на этом факте. Он всего лишь констатирует.
Единодушное мнение европейских европейцев: эти новые русские эмигранты — загадочные представители человеческой породы. С первой белой эмиграцией все было иначе, там были люди, а это — какие-то гомо совьетикусы. Живут в своем мирке, смотрят свои фильмы, слушают Аллу Пугачеву, едят борщ и пельмени. О чем можно говорить с варварами?
В Америке им, эмигрантам из СССР, живется легче, американцы — люди без усложнений. Не снобы. Там гораздо проще есть черный хлеб, селедку, пить водку «Абсолют». И тусоваться в русских компаниях. В Европе как-то сложнее.
Они сидят у Шариа, пьют виски, полируют пивом, перетирают темы, их возбуждение растет — совсем как на советской кухне 70-х.
— Это верно, все эмигранты на станции «Свобода» — ничтожные маленькие прихлебалы, удовлетворяющее свое маленькое человеческое «Я», — думает Иван. — Но в этом — их великая человеческая победа. Они продались за кусок колбасы и не стыдятся этого. Великая победа человечности над идеологией, причем не только советской. Из царства несвободы и безденежья они вырвались, получив и свободу, и деньги. А политические и прочие принципы — так ими выстлана дорога в ад.
Тут много евреев, ехавших из СССР в Израиль, но сваливших в Вене на первой же пересадке. Какой на хрен Израиль! Они что, звери, трястись по жаре в автобусах с марокканскими евреями? Они ведь декламируют Мандельштама, рубятся в шахматы, а кое-кто играет на скрипке. Поэтому «Свобода» — их выбор. Они предпочитают фланировать по аллеям Английского парка, покупать вина и сыры на Виктуалиен-маркте, пить мартини и виски в барах и пользоваться комфортом, который не предоставляют даже Штаты.
Настоящие эмигранты не любят эти искусственные конструкты — коммунизм, сионизм, «американская мечта»… Это все — идеологемы. Главное — жизнь. Кто и когда оценит твои жертвы? Советская Родина их не оценила. Никто не оценит. Героизм излишен, после того как растоптали миллионы — ни за что.
Никто и никогда вообще. И память поколений — это ложь. Есть только ужасный, безвыходный и беспредельный космос. Пустота и забвение. Что делать?
Вот что так давит на сердце Ивана. Он хотел бы, но не может вырваться. Из понятийного кольца. Он знает, что пафос излишен. Одно лишь утешает его — что смерти нет. В том смысле, что ее некому будет воспринимать. Нет человека — нет и смерти. Нет ничего.
Он сам презирает эмигрантов и понимает, почему их презирают американские хозяева, немецкие кураторы и прочие. Но он невысоко ценит и гомо совьетикусов, оставшихся там, на замороженных просторах исторической родины. И этих горлопанов-диссидентов…
Американцы ему неприятны сами по себе. Это кунстпродукт, пересаженный на чужую почву, искусственно взращенный на гидропонике. Поэтому некие механичность и как бы омертвелость чудятся в их представлениях и жестах.
Кого возможно ценить вообще? Ужасная, безвыходная ситуация. Когда нет достойных. Последние, наверное, полегли в великих войнах XX века.
Ему становится страшно, он думает: «Боже, как прекрасен мир! Чего я несу?» И снова беспощадный скептицизм сковывает ему глотку. Он вспоминает слова поэта: «Я над всем, что сделано, ставлю nihil».
В ту ночь он видит сон: подходит Гендлер, кладет руку на плечо. «Старик, ты не хотел бы просраться?» — спрашивает он. — «А как?» — «Возьми ты этой барабульки сачок, вскипяти ее в пивном растворе и сыпани туда кайенского перцу с розмарином. Закус, я скажу тебе, будет охренительный!»
Станционные моменты
Леня Циплер — бывший питерский стиляга. Уныло сидит в радиорубке. Хочется пива. Он оставляет на стуле пиджак (система Леонида Пылаева), идет в Английский парк. Здесь садится под Китайской башней, заказывает масс пива и задумчиво потягивает пенистую жидкость, вспоминая фартовую молодость в Ленинграде и первую отсидку.
Его отсутствие становится заметным. Американский продюсер вбегает, сыплет проклятиями. Через час пиджак все также висит на месте. Американец бьет кулаком по столу и требует уволить Циплера. Тот берет под козырек, уходит домой и садится на больничный. Через неделю он получает приказ об увольнении, несет его в немецкий суд и подает встречный иск — о нарушении трудового законодательства. Они на станции все имеют юридическую страховку и активно пользуются ею.