Вера Галактионова - Спящие от печали (сборник)
– Зарежут ведь они тебя, Федя, – сказала она, глядя на него сухими глазами. – Как только узнают… Что ты их выселял… И нас из-за тебя… Вырежут всех. Вот, как кур наших, так же.
– Пускай попробуют.
– Они – попробуют… Ты ешь, ешь с дороги. Оладышки с лебедой, а хорошие. У меня горстка белой мучицы была! Ждала я… С работы меня Славик нынче отпустил. Привет наказывал передать. Горячий.
– Зайдёт?
– Нет, – зевнула вдруг тётка от какой-то внутренней невыносимой тоски. – Протезом ногу до струпьев стёр. По полям набегался опять, на деревяшке наскакался, лежит, поправляется. А деревяшку его Марья за поленницу спрятала. В дрова… Устала Марья с этой его деревянной ногой по двору носиться. В бурьян приткнёт, за бочку засунет, а он – костыли под мышки, прыг-скок – и всё равно отыщет. Ну, поленницу-то перебирать он не станет: не догадается… Не придёт! Сказал только, чтоб ты…
Но, вскочив, изменилась тётка в лице. Кинулась к жестяным часам, висящим на белёной стене, опрокинув свою табуретку:
– Гляди-ка, остановились.
Перетягивает она торопливым паромным движением металлическую скрипучую цепочку, поднимает гирю часов повыше, повыше.
– Думала, приедешь – и заживём, а ты… Совсем одна, значит, я теперь осталась, – бормочет тётка Родина, подталкивая висящий маятник.
Ставит она табурет на место со стуком, будто желая вбить его в пол, срывает с себя косынку.
– …А Шарик – дурак! Всех охраняет, без разбора! – кричит тётка Родина. – Своих, чужих!.. А у самого на один двор, на собственный, и то сил давно никаких нету: так он измучился весь… И вот, двор наш охранять некому! И двора уже давно нет никакого, Федя! А он всё носится день-деньской, всех, всех сторожит! И его же за это убьют. Чтобы лаять не смел… Без охраны, одна я, с детишками, Федя… А Шарик – дурак!!!
* * *Рассердившись окончательно, садится тётка к столу и с расстройства из крошечной своей рюмки отпивает вино, как уксус.
– Крепкое какое, – вздрагивает, морщится, поёживается тётка, будто от мороза. – В горле даже горячо!
– Нет. Шарик – не дурак у нас, – качает головой Бухмин, глядит во тьму вина – красно оно, заморское, да уж больно черно – и не пьёт больше. – Он долг свой знает… Дурак – кто долга не понимает… И ты – не одна. Вы под моей защитой теперь… Кто там у них главный? Веди, показывай. Разбираться будем.
Накидывает тётка Родина косынку на голову, суетливо завязывает концы под подбородком и словно обмирает, уцепившись за край стола накрепко.
– Веди! – торопит Бухмин её, перепуганную.
– …Что ты! Никуда я не пойду, – приходит в себя тётка. – И тебе нельзя, одному… Все тут у них главные. Один главней другого… А сколько их, ты видал? Полным-полно. И они, Федя, войной не увеченные, на фронте не калеченные. Нельзя тебе к ним. Одному!.. Не пущу.
– Дрова вернуть они тебе обещали?
– Какое там! – в сердцах машет на него рукою тётка. – Ничего они не вернут… Мы – русские, Федя! Значит, перед ними во всём виноватые. Перед всеми виноватые мы одни, всю жизнь… Судьба наша такая – терпеть. Молчком – и больше ни-че-го. Ничего нам не полагается, Федя! Кроме этого.
– Ну! Ладно, натерпелись. Довольно!.. С мужиками завтра соберёмся, посчитаемся, кто кому чего задолжал.
– С какими мужиками? Про что ты?! – шарит тётка пальцами по столу, торопливо сгребает шоколадные мельчайшие крошки в горку, не глядя. – С кем?! С Панькой? С Витькой? С Петром Иванычем, что ли? Полегли они все!.. Наших-то война выкосила! Только Славик без ноги вернулся… Федя, родной мой! Уезжай ты из села куда-нибудь подальше. Уезжай от греха! И побыстрей. Пожалей нас, Федя.
– Погоди! А начальство что же?
– Районное само их до смерти боится. Не связывается оно с ними. А здесь кто – начальство? Славик одноногий… Правда, ещё русские тут появились, из Астраханской области высланные. Многодетные. Семей пять… Бедные! До невозможности… Истинно православными себя называют и овцами. В трёх больших землянках, на том конце, совсем они тихо живут! Мужики бородатые у них, бабы в юбках до пят, и голодают они страшно, Федя, не получают почти ничего. То из-под снега корни выкапывали, а теперь травой пареной питаются, а – не ропщут: нельзя им. Терпеливые… Ох! Работают, работают без устали, что старый, что малый. Ломаются, себя не жалеют, от зари до зари. Со мной, в одной артели. А сами – бессловесные. Держатся наособицу. И знать ничего не хотят. Не разговаривают они ни с кем… Для них – что чеченцы, что мы: не чистые… А какие мы не чистые, если даже икон из угла никогда не снимали, а только шторкой их задёргивали?..
* * *Пахнет в дому древним родным деревом, печным старым кирпичом, лежалым бельём из маменькиного сундука. И снова твердит тётка, уставившись в одну точку:
– Засветло тебе уехать, Федя, надо. Засиживаться до вечера нельзя: опасно. Горцы есть горцы, понимать надо. Они тебя уже видали. А если в лицо узнали – то всё: не выедешь ты отсюда. И не выедешь – и не спрячешься.
– Да кто кого запомнил? Брось…
– Ой, приметливые они! Это мы – не помним ничего, а эти – ничегошеньки не забывают, никогда. Уезжай.
– …Капитулировать, значит, предлагаешь, – помолчав, сказал тогда Бухмин спокойно, вставая из-за стола и заправляя гимнастёрку под ремень. – Ввиду численного их превосходства. Ты кому это говоришь? Мне?!. Нет. Сначала я им объясню кое-что. Одному да другому, третий уж не полезет.
– Феденька! Не надо! Ножик мой отдай! Не хватай!.. – вскочила тётка, всполошилась, кинулась к Бухмину. – Они, Федя, тоже натерпелись. Им контора мало помогает… И по дороге они гибли. И тут им взять нечего, неоткуда, а жить – надо! У них, Федя, тоже – дети. Понимать надо!
– Да у твоих же детей, у сирот…
– Пускай! Зато не обидели здесь никого. Сядь, сказала! – толкнула она Бухмина к венскому гнутому стулу. – Сядь и сиди!.. Нет, эти горцы – они не плохие у нас, Федя. Хорошие! Даже очень хорошие! Не как в соседней артели… Отдай мне ножик, сказала! Я сама с ним хожу. В кармане ношу. Без него – никуда… Кому сказала?! Да что ж за наказанье-то такое…
* * *Бросив нож на стол, Бухмин долго ходил по дому без дела, пока не увидел на комоде старый плюшевый кисет – лиловый, затянутый шёлковою верёвкой с тускло-малиновой плоской кистью.
– Я это для тебя вытащила! – встрепенулась тётка, обрадовалась. – Из сундука. Нашла! Там самосад остался… С этим кисетом твой отец в Карпатах воевал. «Георгия» получил – и курить бросил… Мы в сундуке этот кисет держали, от моли… Вот, вытащила: вдруг покурить ты захочешь, а папироски у тебя кончатся фронтовые…
Никак не отвечая тётке, Бухмин отыскал обрывок газеты и, глянув мельком на статью, – «…завершившим разгром кенигсбергской группы немецких войск и овладевшим городом и крепостью…», стал сворачивать «козью ножку». Табачная пыль времён Первой мировой была ничем не отличима от сенной трухи. Но Бухмин курил, разглядывая синие волны дыма, под тихие тёткины причитания:
– …Уезжай, Феденька. Сцепитесь вы. Рано или поздно… А помочь тебе будет некому. В одиночку никого ты не одолеешь… На коленки перед тобой встану: уезжай только. Неужто детей моих ты не пожалеешь? Говорю же: узнают про тебя, вырежут всех… И дом сожгут!.. Их здесь тьма-тьмущая, а наших, видишь, не осталось. Полегли наши, Федя… Понимать надо… Ох, и что это за жизнь: всё-то мы побеждаем да побеждаем! А наше, последнее, из рук всё уходит и уходит… В дым! Улетает, Федя, всё.
Бухмин вдавил цигарку в чайное блюдце.
– Думал, споёшь ты мне, – прокашлялся он. – Так спеть с тобой хотелось! «По пути села родного…» Помнишь?
Тётка покачала головой:
– Когда это было?.. – и махнула рукою.
Бухмин затянул всё же:
– По пути села родного… колокольчик прозвенел… Тут промчался вор-бродяга, бездомовый человек… Ты куда, куда бродяга, – прокашлялся он для чистоты голоса. – Ты куда скоро спешишь? Тебя брат родной не встретит… и за ручку не возьмёт…
Пристально посмотрела на него тётка, сказала отчуждённо:
– Всей семьёй пели – хорошо! На три голоса… А сейчас – чего уж…
* * *Вина в бутылке больше не было. Только две полные рюмки стояли на столе. И тётка, и Бухмин сидели теперь недвижно, не нарушая домашней глубокой тишины.
– Другая ты стала, – проговорил, наконец, он. – Лицо у тебя… резкое очень. Как из скалы ты выточенная, из тёмной. Обветрило тебя… Другая, а всё равно – красивая.
Тётка Родина поправила косынку с досадой.
– Это значения не имеет, – сухо сказала она и нахмурилась. – Больше не имеет. Павел погиб.
– Заглядываются, эти? – уводил глаза в сторону Бухмин. – Донимают?
– Я без ножа в кармане не хожу, – повторила тётка равнодушно. – Они тоже не дураки.
И снова стало тихо в доме. С увеличенной серой фотографии над комодом смело глядели на Бухмина бородатый весёлый отец и дородная матушка. А пропечатанное понизу замысловатое тиснение – «Семипалатинская губерния Российской империи» – на переснятом снимке вышло тускло.