Поль Гаден - Силоам
— Эти поступки, эти дела, которые мы обязываем себя выполнить, — видите ли, все это нам необходимо, чтобы приодеть жизнь и, по возможности, сделать ее невидимой: когда спадает эта одежда, нам невыносимо видеть то, что нам открывается, и если мы не найдем ключ, символ, который нас избавит…
Он резко оборвал себя.
— Мы не можем жить без какой-нибудь хитрости, — закончил он сдавленным голосом.
Но увидел, что Жером ждет от него ответа.
— Какой хитрости?
Симон поколебался.
— Которая состоит в том, чтобы найти достаточный повод для жизни, — сказал он с сожалением, припертый к стене вопросом.
Но едва он так ответил, как под взглядом Жерома его обуял некий стыд.
— И речи не может быть о хитрости, — сказал Жером. — К чему хитрить? — и опередил ответ своего друга: — Нужно обрести не забвение, а сознание.
Сознание… Симон понимал, что Жером только что произнес главное слово; он жадно впитал его в себя. Он чувствовал, что именно за этим явился сюда, так далеко от городов, их комфорта, их надежности, их рутины и потерянного времени, так далеко от того, что люди привыкли считать благодеяниями своей странной цивилизации. Сознание!.. Как мог Симон так долго не знать, за чем приехал на эту гору?
Тем временем наступил вечер. Они замолчали. Жером снова подошел к балкону, но ночь была темна; скоро прозвенит последний звонок. Тогда он понял, что их сегодняшняя беседа дальше не зайдет, и, по своей вечной необходимости опережать события, вернулся к Симону, чтобы, не говоря больше ни слова, откланяться со свойственной ему неожиданностью.
Едва Жером вышел, как в коридоре задребезжал звонок. Этот звук подействовал на Симона, как удар хлыстом. Он пошел взглянуть в окно, но ничего больше не было видно. Он лег, но не мог заснуть. Тогда он погрузился в тягостную дрему. Ему казалось, что он поднимается на гору из крошащейся породы: уцепишься за камень — а он остается в руке, схватишься за другой — он тоже отламывается; кажется, будто вся гора так и развалится, кусок за куском; но нужно подниматься, подниматься; спускаться слишком поздно; если задержаться внизу — подступает пропасть, почва уходит из-под ног… Надо подниматься, во что бы то ни стало, подниматься или, по крайней мере, зацепиться за утес…
Симон провел рукой по лбу. Жером, его друг, пришел. Именно его он и ждал весь вечер. Это был он, и все же… Да, он ждал чего-то еще…
IXВ жизни Симона началась новая эра с того дня, когда доктор Марша наконец позволил ему проходить лечение отдыхом на свежем воздухе — на галерее, протянувшейся перед комнатами, образуя балкон. Можно сказать, жизнь в Обрыве Арменаз была устроена таким образом, что провести день на лечебке, а не в комнате было такой же существенной переменой для больного, как для горожанина уехать из города на дачу. И действительно, еще не покидая узкое пространство, ограниченное красивой балюстрадой из лакированного дерева и продолжая вести существование улитки, Симон теперь с жадной радостью вбирал в себя мельчайшие сигналы, посылаемые ему внешним миром. От одиночества у него словно выросли усики, которыми он исследовал запахи, вкусы, даже тишину. Он чувствовал, что у него появились новые органы. Начиналось возрождение, подобное тому, которое следует за операцией или несчастным случаем.
Лечебки разделялись деревянными перегородками. Весь день они чутко отражали тысячу тонких звуков, выдающих присутствие лежащего человека. С растущей жалостью Симон постоянно слышал слева неизменный глухой и рассыпчатый звук, время от времени раздававшийся в комнате Лау. Он знал этот звук, теперь больше его не боялся. Но звуки, ежедневно доносящиеся с правой лечебки, все больше удивляли его и заставляли строить тысячу нелепых предположений относительно личности ее владельца. В первые часы утра сосед ограничивался робкими, тихими, почти неслышными звуками, однако уже в самой манере, с какой его перо скрипело по бумаге, заключалось нетерпение грядущего взрыва. И действительно, на исходе утра неодолимая сила словно выбрасывала соседа из шезлонга, и тогда начинался настоящий аврал. Он принимался пилить доски, сколачивать ящики с лихорадочностью и яростью, необъяснимыми в этой жизни, где у всех «было время»; затем становилось слышно, как он с шумом расставляет предметы, от столкновения которых дрожала перегородка. После этого журчание воды в умывальнике и мяуканье кранов казались приятными. Происхождение некоторых из этих звуков было таково, что произвести их можно было лишь при помощи материала, выходящего за рамки обыкновенного. Но еще поразительнее было то, что эти звуки, столь различные между собой, следовали друг за другом всегда в одном порядке. Невозможно было беспокоить соседей с большей методичностью. Сама регулярность, с какой подавались эти признаки жизни, без всякого сомнения, делала честь нарушителю спокойствия. Последние удары сопровождались топаньем тапочек, от которого, несмотря на их явно войлочную подошву, сотрясался пол. Наконец, последним шумом — самым последним, завершавшим серию, — был неизменно шум закрываемого шезлонга, с грохотом прислоняемого к стенке. Все, конец. После этой звучной четверти часа тишина казалась такой давящей, что мешала думать. Но, к счастью, полуденный звонок вскоре избавлял от этого неприятного ощущения.
Анонимность соседа начинала Симона раздражать. Все его попытки встретиться с ним оказались тщетны. Таинственный субъект как будто нигде не задерживался вне своей комнаты. В то время, когда все способные передвигаться выходили на улицу и все коридоры были пусты, — например, после полдника, в приятное время, когда яркие просторы луга становились понемногу не такими обжигающими, — Симон слышал, как по лестнице поднимаются нервные, торопливые шаги, приглушенные шлепанцами и, пройдя по коридору, останавливаются у соседней двери. Проходило несколько секунд, во время которых больше ничего не было слышно, затем дверь открывалась, и тотчас звуки, похожие на утренние, начинали раздаваться по ту сторону стены. Затем ставшую бесполезной штору поднимали почти одним махом во всю длину — она издавала металлический крик, не успевавший превратиться в жалобу. Но вскоре воцарялась полуденная тишина, не нарушаемая ничем, кроме хлопанья крыльев и птичьих криков. Только по легкому шороху вдоль перегородки Симон понимал, что его сосед лежал там, совсем рядом с ним, почти на расстоянии вытянутой руки… От этого было не по себе. Симону было неловко от ощущения, что рядом с ним человек, с которым он не знаком, человек, который ни с кем не делится своими мыслями.
Впрочем, у этого человека были друзья; вероятно, даже больше друзей, чем бывает обычно у одного человека. В определенные часы Симон слышал, как дверь открывалась несколько раз подряд и за стеной раздавались оживленные, грубые голоса; затем все умолкало, и тогда, посреди тишины, поднимался глухой, но властный голос. Наверняка это был его голос… Личная жизнь этого человека, должно быть, была довольно богатой, раз он умел поочередно молчать и столь долго говорить.
Несколько раз Симон свешивался над деревянной балюстрадой и отваживался заглянуть в соседнюю лечебку. Но он мог разглядеть лишь небольшую часть, всегда одну и ту же, не открывавшую ему ничего существенного. Те же вещи, что и везде: тот же безличный куб с цементным полом, плетеным шезлонгом и оранжевой шторой. Одновременно он охватывал взглядом длинную, убегающую вдаль, головокружительную линию фасада с выжженными солнцем балконами, вдоль которых шторы ярких цветов колыхались, как языки пламени… Но все увиденное не говорило ему ничего нового о Пондорже, и это имя оставалось единственным, что Симон знал о своем соседе.
Однако вскоре он узнал о нем несколько больше. Когда ему по ошибке вручили письмо, адресованное Пондоржу, Симон ухватился за этот предлог, чтобы удовлетворить свое любопытство. Это было днем. Он постучал в дверь своего соседа, которая походила бы на все двери, если бы не была дверью Пондоржа. Никто не ответил. Симон стоял один в сверкающем коридоре, где все дышало надменным и холодным порядком, где только гладкие стены и навощенный пол словно хотели с нежностью проводить вас к другим таким же гладким стенам, в конце которых окажется каменная лестница, что отведет вас к другому коридору, похожему на этот, с такими же дверями, такими же сияющими проемами окон, той же пустотой и той же тишиной. У дома был нежилой вид. Одно только жило в нем в этот момент, в этой длинной череде коридоров, похожей на чудесную тропинку, открытую дорогу в царство света, в далекую страну счастья. Но в нем не было ничего человеческого: это было горячее, гладкое и золотистое сияние солнца. И сила, с которой оно отбрасывало тень от рам на стену, давала Симону понять, что было лето…
Не получив ответа на первый стук, молодой человек постучал второй раз, сильнее. Но комната оставалась нема. Тогда Симон решил, что может открыть дверь с целью положить записку на стол. Но он весьма удивился, оказавшись перед высоким человеком в одной рубашке, с дикой физиономией, который резко вскочил со стула и шел к нему навстречу.