Эндрю Миллер - Подснежники
Мы даже снова заговорили — только теперь это походило на сочинение сценария или на игру — о том, как она когда-нибудь приедет ко мне в Англию. Хотя мне уже начинало казаться сомнительным, что и сам я смогу там жить; я чувствовал себя, как один из тех несчастных обитателей какой-нибудь колонии, о которых тебе доводилось, я думаю, слышать, — как человек, проведший в Африке столько времени, что, возвратившись в родную страну, он долго в ней не протягивает. Я затруднялся представить себе жизнь в Лондоне — без снега, без дач, без пьяных армянских таксистов. Утратил ясные представления о себе самом. То был синдром слишком долго прожившего в России иностранца, представляющий собой, по моим понятиям, особо острый вариант поражающего некоторых при переходе от молодости к средним годам чувства, что у них нет никаких корней, что держаться в жизни им не за что. Впрочем, и Маша тоже плыла, на ее манер, по течению, но она-то, похоже, знала — куда.
Раза два или три я встречал Машу после конца работы у ее магазина, и мы гуляли по набережной или выпивали в ирландском пабе на Пятницкой. А однажды зашли, чтобы посмотреть на иконы, в Третьяковскую галерею — скользили по ее полам в дурацких бахилках, которые навязывают посетителям русские музеи, в первый раз я ужасно стеснялся их, пока не обнаружил, что точно в такие же обуты все, кого я вижу вокруг. Маша знала, похоже, имена всех святых и названия всех невезучих городов, которые Иван Грозный или еще кто-нибудь предавал на картинах огню и мечу, но особого интереса к ним не питала, лишь изображала его. Однако со мной она была нежной, по крайней мере временами, ласкала меня в постели, когда все заканчивалось, а раз или два вылезала из нее поутру, набрасывала мою плохо выглаженную рубашку и приносила мне кофе.
Благодаря Ольге у нас имелись на руках почти все документы, связанные со старой квартирой Татьяны Владимировны. И перед самым Днем Победы Маша, Татьяна Владимировна и я отправились в психиатрическую клинику, чтобы раздобыть последний из них — официальное подтверждение того, что при подписании договора о квартирном обмене Татьяна Владимировна пребывала в своем уме (Катя, готовившаяся, по словам Маши, к экзаменам, нас не сопровождала). Старуха, суровая молодая красавица и иностранец в очках: думаю, каждый, кому мы попадались на глаза, находил нашу компанию подозрительной.
В любой системе подземного транспорта имеются свои официальные и неофициальные правила. В лондонской подземке тебе надлежит стоять на эскалаторе справа, пропускать вперед тех, кто выходит из вагона, никогда не заговаривать с незнакомцами и до времени завтрака в вагонах не целоваться. В Москве — подниматься с места на станции, предшествующей той, на которой ты выходишь, и неподвижно стоять лицом к двери вместе с другими собирающимися покинуть вагон пассажирами, точно все мы — солдаты, ожидающие сигнала атаки, или христиане, которые готовятся выйти на арену римского цирка. А затем проталкиваться на платформу сквозь толпу старух, пихающих тебя локтями с остервенением, наводящим на мысль, что кто-то строго-настрого приказал им: пленных не брать.
Вот и мы, когда ехали за справкой, поднялись с наших мест на «Красносельской» и вышли из вагона на станции «Сокольники». Наверху ледяные бортики еще тянулись вдоль сточных канав, и лед еще держался за крошащиеся бордюрные камни, и серовато-черные комки его липли к подножиям уличных фонарей. Тротуары выглядели так, точно их полили охлажденным соусом. Однако девушки уже обрядились в короткие юбочки. И улицы снова запахли пивом и революцией.
Нужная нам клиника стояла посреди лабиринта облезлых восьмиэтажек советской постройки. Вдоль них и между ними извивались толстые отопительные трубы — примерно такие же украшают в Париже Центр Жоржа Помпиду, только здешние были не так ярки и обмотаны асбестом. Мы вошли в вестибюль клиники, миновали стайку куривших медсестер и поднялись по двум лестничным маршам в отделение психиатрии. Там слегка попахивало газом и где-то громко капала вода. Мы увидели двух пациентов в больничных халатах — на голове одного красовалась широкополая соломенная шляпа. У психиатра висел на стене диплом в рамочке, сидели на носу очки а-ля Джон Леннон, а щеки покрывала трехдневная щетина. На столе в беспорядке лежали какие-то документы, окружавшие старый красный телефонный аппарат и две пластмассовые чашки, одна из которых валялась на боку. На белом халате психиатра различались немногочисленные, впрочем, пятна крови.
— Она пьет?
— Нет, — ответил я.
— Нет, — подтвердила Маша.
— Доктор, — сказала Татьяна Владимировна, — я пока что жива и могу сама отвечать на ваши вопросы.
— Если она пьет, — продолжал доктор, — справку я ей все равно выдать смогу, но это обойдется вам немного дороже.
Он прижал свои лежавшие на столе ладони одну к другой и улыбнулся.
— Я не пьющая, — сказала Татьяна Владимировна.
Психиатр наморщил нос. Записал что-то. Похоже, она его разочаровала.
— Наркотики? — с надеждой в голосе осведомился он.
Татьяна Владимировна рассмеялась.
— А вы кто? — сурово поинтересовался он у меня, словно сообразив вдруг, что мне здесь не место.
— Ее адвокат, — ответил я.
— Адвокат? Понятно.
Психиатр порылся в лежавших на столе бумагах. И начал задавать Татьяне Владимировне вопросы, ответы на которые, по-видимому, позволяли ему судить о здравости ума пациента.
— Ваше имя? — склонившись над столом, спросил он.
— Иосиф Виссарионович Сталин, — ответила Татьяна Владимировна. Лицо ее стало совершенно непроницаемым — думаю, она научилась этому на допросах давних времен — и оставалось таким в течение времени, достаточного, чтобы воскресить надежды психиатра на получение дополнительной мзды. Но затем Татьяна Владимировна сказала: — Шучу.
Она назвала свое настоящее имя, дату рождения и имя нынешнего прощелыги президента, ответила еще на два-три вопроса, которые не затруднили бы и клинического умопомешанного. Мы заплатили четыреста рублей плюс триста за (по словам психиатра) оформление справки. Получили бумажку, удостоверявшую, что Татьяна Владимировна в своем уме, и откланялись.
Перед Одессой я увиделся с ней еще только раз. И дату этой встречи могу назвать точно: 9 мая, День Победы.
Я пригласил их — Машу, Катю и Татьяну Владимировну — к себе. Мы собирались посмотреть по телевизору военный парад на Красной площади, ближе к вечеру прогуляться по бульварам, а затем полюбоваться с Пушкинской расцветающим над Кремлем салютом.
День был чудесный. Мы с Машей уплетали блины, семгу и все прочее. Именно тогда я почувствовал, что мы с ней ничем не отличаемся от других супружеских пар — тех, что приглашают тебя на обед и показывают, как они счастливы, как понимают друг дружку без слов, как умеют любить, как пусты и поверхностны их ссоры. После парада по радио начали передавать патриотические песни, и Татьяна Владимировна принялась обучать нас танцам военных времен — вальсу, по-моему, и еще одному, название которого я позабыл. Сперва она потанцевала со мной — Маша хлопала в ладоши, Катя смеялась, — потом с каждой из девушек. Мы перешли в гостиную, отодвинули кофейный столик к стене и потанцевали все вместе, я по преимуществу с Машей, а Татьяна Владимировна с Катей. Старушка покрылась потом, она улыбалась, вертела вокруг себя Катю, точно юная девушка, и раз или два вскрикнула — высоко и пронзительно, по-крестьянски, — казалось, эти взвизги исходили из самой глубины ее горла, а умение издавать их хранилось на дне ее памяти, если не в генах.
Под конец она согнулась вдвое, пыхтя, а наша троица плюхнулась на софу.
— Браво, дети, — сказала она. — Браво. И спасибо.
Помешательство русских на Второй мировой всегда казалось мне отчасти неприятным. Однако в тот день я понял: резвость, обуявшая Татьяну Владимировну, не имеет никакого отношения ни к Сталину, ни к восточному фронту — ни к чему в этом роде. Ее источник — память о погибших возлюбленных, о молодости, о вызове обстоятельствам, о Ялте 1956 года.
А затем Маша принесла документы.
— Татьяна Владимировна, — сказала она, — я хочу, чтобы вы знали: Коля собрал все бумаги, касающиеся вашего нового дома в Бутове. Акт о владении, технический паспорт — все, доказывающее, что продажа квартиры будет законной и никаких сложностей не создаст. Вот они.
И Маша, подняв перед собой стопку бумажных листков, раздвинула их так, как раскрывала когда-то давно веер какая-нибудь петербургская герцогиня.
— Кроме того, у нас на руках все бумаги, связанные с вашей нынешней квартирой, которую Степан Михайлович так пока и не посмотрел.
Она подняла другую руку — с собранной Ольгой папкой; несколькими днями раньше я сам вручил ее Маше.
— Покажи их Татьяне Владимировне, Коля, — сказала, улыбаясь, Катя.