Хуан Онетти - Избранное
— Не согласитесь ли, сеньор…
Потом подошла к пианино и открыла крышку. Старичок пересел на табурет, размял руки и нажал на две клавиши безымянными пальцами.
— Если вам угодно, сеньора.
— Это кто, Левуар? — спросил я Штейна.
— Нет, — тихо ответил он. — Ах, красота! С каждым днем я люблю ее все больше. Какая естественность, какая прелестная дерзость!
— Играйте, что хотите, — сказала Мами. — Нет, постойте. Хотя играйте, играйте… Когда я услышу то, что мне надо, я начну петь.
— Экспромт, — шепнул мне Штейн. — А вчера репетировали целый вечер. Ну, женщина! Больше таких на свете нет.
Старичок медленно подбирал мелодию, без особой охоты двигая пальцами. Но когда он догадался, что наверху, между его плечом и вазой с цветами, женщина закинула голову, он заиграл чисто и нежно, словно под сурдинку.
La vie est bréve
un peu d’amour
un peu de rêve
et puis bonjour.
La vie est bréve
un peu d’espoir
un peu de rêve
et puis bonsoir,[20] —
пела Мами.
XXIII
Маклеоды
Старик Маклеод, благодушный, еще загорелый, поздоровался со мною, опершись о стойку. Он решил уволить меня в баре. Надо вытерпеть и держаться просто, с тем всепобеждающим расположением, которое вызывают друзья и выгодные сделки, и спрашивать его о делах, и бодро обсуждать их, не переходя, однако, границ вежливости. Никак не пойму по его взгляду, знает он, что скоро умрет, или верит в басню про нервы и никотин.
— Капельку виски? — спросил старик. — А может, решитесь попробовать мою любимую смесь? Очень хороша.
Голоса у него не было, остался лишь голосок охрипшего от пьянства ребенка, сиплый шепот без присущей шепоту доверительности. Бармен ждал, подняв палец над миксером. Я согласился. Старик с удовлетворением сжал губы, вынул изо рта пустую трубку, чтобы подышать у камина, и положил мне руку на плечо.
— Неприятно говорить с вами там, в конторе. Да и тут, сами понимаете, нелегко. И все-таки, вот это… — Он показал на стойку и на два запотевших бокала, дно у которых было обернуто шелковистой бумагой. — Вот это нам нужно. Штейну я сказал: Браузен не кто-нибудь, you are my friend,[21] старый друг. Мне бы хотелось узнать вас получше, толком поговорить. Но сами знаете, как я живу. Прикован к делам, как… — Он огляделся, поднял руку, ничего не придумал, опустил руку, придвигая ко мне бокал. — В общем, тащу телегу, как старая лошадь.
Он покачал головой; пустая трубка торчала у него изо рта. Ни в светлых усталых глазах, ни в синих жилках на щеке, ни в дряблом подбородке над крахмальным воротничком не было признаков смерти, лишь след долгого пьянства и глупых поступков. Мне захотелось помочь ему, и я подумал улыбаясь: «Прикован, как Прометей к скале, как кобель к сучке, как наши бессмертные души к божеству».
— Ваше здоровье. — Он поднял бокал. — Ну как вам?
Ничего я в этом не смыслю, я несколько месяцев назад впервые попробовал джин. Может, это манхэттен с какой-то дрянью. Во всяком случае, ему обошлось дешевле, чем виски. Но я отпил два глотка из чаши вечной дружбы, похоронив тем самым и былое, и долгую необъявленную войну. Послушно попытался щелкнуть языком, как сам старик, однако звук у меня не получился. Тогда я задумчиво поглядел вдаль и без труда изобразил блаженство, которым светилось его лицо.
— Недурно, — с восхищением сказал я. — Нет, просто прелесть. Дайте мне рецепт. — Может быть, по своему возрасту и положению я должен похлопать его по спине, или толкнуть в бок, или нахлобучить ему на лоб шляпу. Он спокойно выслушал мое суждение, подмигнул бармену и минуту-другую разглядывал себя в зеркало. Что он видит, когда глядит на обреченного старика, на клочья седых волос, выбивающихся из-под шляпы, на покрасневшую кожу, синие глазки, когда глядит и дышит через свою трубочку?
— Превосходно, — не унимался я, ставя на стойку пустой бокал. — Быть может, чуть-чуть крепковато… для меня, новичка. — Теперь показать, и посильней, как я боюсь житейских невзгод и как мне нужны сень могучего Маклеода, советы мудрого старца, вождя, покровителя, опоры.
— Нет, нет. — Он оторвался от зеркала и похлопал меня по плечу. — Ничуть не крепкий. В самый раз. Мой шедевр, а? — Он снова подмигнул бармену, доверчиво испрашивая признания.
— Очень хороший коктейль, — сказал бармен, смешивая новую порцию. — Многие заказывают. И не только ваши друзья. Чужие просят маклеодовского. Вы уж простите.
— Будьте поосторожней, — сказал старик. — Top secret.[22] Рецепта никому не давайте. Пускай пьют, если платят. Но рецепта — никому.
— Конечно, — сказал бармен. — Вот вчера один, шины продает, говорил, что весь секрет в горьком пиве. — И успел подключиться вовремя к внезапному, дряблому смеху старика.
— В горьком пиве, — повторил Маклеод. — Хм… Что за мысль. Нет, в горьком пиве!
Он обернулся, взглянул на меня, и мы поудивлялись, качая головами.
— В горьком пиве… — пробормотал я, поднося к губам второй бокал.
Старик размышлял, обратив лицо к зеркалу. Губы его сжались, глазки глядели зорко и пристально. Может, знает. Может, думает, на какую часть лица придется первый удар. Вот, смотрится: вокруг него — прямоугольник ярких этикеток, словно мозаика, а он пытается угадать, как встретит его в ту ночь подруга, почти жена, ведь они давно вместе, или какой у него будет вид под слоем шевелящихся червей.
Было семь часов, и бар наполнялся шумными, бойкими, слегка надменными Маклеодами. Они становились в неровный ряд, топтались у золоченой стойки, соприкасаясь плечами и бедрами, извинялись наспех, подчеркивали свою дружбу с барменом, жевали земляной орех или перетирали зубами сельдерей, подкрепляющий силы и продлевающий молодость. Они говорили о политике, о делах, о семье, о бабах, уверенные в своем бессмертии, как в том мгновении, которое им отпущено во времени. Становилось жарче и жарче, особенно от голосов, окликов, стука костей. Женщин здесь было немного, и они медленно блуждали по залу, освещенному неоном, переходя от пива к туалету, от сладкого напитка к телефону.
Маклеод оторвался от зеркала, помахал кому-то, улыбнулся и наклонил ко мне голову. Капельки пота блестели над его губой, синие глаза стали робкими. Теперь он будет говорить. Сказано все, но он иначе не может. Как мужчина с мужчиной, от всего сердца. Раз уж ему надо как-то убить время, почему он не заговорит о рекламе? Ничего не возразишь, например, против умной кампании, оповещающей нас, что гражданский, медицинский и патриотический долг обязывает каждую весну вспарывать себе мошонку знаменитым ланцетом Unforgettable,[23] благо он принят во всем мире, его любят американские солдаты и давно употребляют в клинике Майо. Когда расцветает сирень. Самое время. Не ждите лета. Режьте себе мошонку, а весенний ветерок…
— Да я давно знаю, — сказал он; теперь его улыбка просила прощения за него, за умирающее тело, за ошибки, навязанные жизнью. — Зачем себя обманывать? Многие не приняли бы этого, а? Все суетность. Я знаю, что я не… ну, что я себе не хозяин. Не совсем свободен. Я — такой, как решит Нью-Йорк. Могу бороться, а что ж. Наверное, Штейн говорил вам, что я борьбы не боюсь. Я вообще непугливый. Спросите Штейна, за вас я боролся два месяца. Пришлось поставить ультиматум. Им бы все экономить. Ничего им не втолкуешь, не понимают, что надо делать. Не хотят понять. Усядутся вокруг стола девять человек и отведут пять минут Буэнос-Айресу, этому Маклеоду. Надо экономить. А нет — гони Маклеода, бери другого. А? То-то и оно. Штейн дал вам чек? Возьмите у него. Выбил, сколько мог. Еще бокальчик? Ладно, и я не буду. Есть еще дела. Что ж, врать не стану, я эту работу люблю. Здешнее отделение дышало на ладан, я его воскресил, и вот, глядите. Пускай они там, в Нью-Йорке, сравнят нынешний счет и прежние, года три-четыре тому назад. Я не жаловался, я Им объяснил все как есть. Человек ничего не добьется, пока не забудет себя. И против вас у меня ничего нет, иначе мы бы тут не стояли. Но послушайте меня: пока не забудете о Браузене и не отдадитесь работе… Только так и можно работать, делать дело. Мы еще потолкуем, последний из Маклеодов. Мы не дошли до верхних нот. Вы слушайте, это очень здорово. Штейн знает, кто это сказал. — Ожидая бокала, он быстро взглянул в зеркало. Здорово, да… Штейн знает, кто это сказал. Он заплатит мне разницу между суммой, на которую я надеялся, и той, что обозначена в чеке, и прибавит какую-нибудь непогрешимую мудрость Платона Карнеги, Сократа Рокфеллера, Аристотеля Форда, Канта Моргана, Шопенгауэра Вандербильда. Старик вынырнул из зеркала, веселый, посвежевший, просто брызжущий доверием. — Да, так уж оно есть. Когда-то в старину, знаете ли, искусство служило вере.
— Искусство? — спросил я, подняв бокал.