Йордан Радичков - Избранное
— Иван Мравов подозревал вас в чем-нибудь?
— Я думаю, что не подозревал. Один только раз я испугался, подумал, что он меня подозревает и знает про все, но оказалось, что это не так.
— Когда это было?
— Когда я возвращался с хромой кобылой в село. Он застал меня в корчме, дорогой вдруг повалил меня, сам навалился сверху, вывернул мне руки, вот тогда я и испугался. Но это было зря, он просто так, шутил. Тогда-то я и подумал, что, если когда со мной что стрясется, плохо мне будет с голыми руками, и попросил у него раздобыть мне пистолет. Он сказал, что вообще-то не полагается, но обещал попробовать и раздобыл.
— Думаете ли вы, что, если бы вы не выстрелили, Иван Мравов выстрелил бы в вас, и тоже со смертельным исходом?
— Я думаю, он не стал бы стрелять, и это пугало меня сильней всего. Он взял бы меня живым, самое большее ранил бы в ногу или еще куда, чтоб взять живьем, потому я так и перепугался. Он скрутил бы меня поводьями, я догадался об этом и совершил убийство с целью самообороны. Признаю себя виновным в убийстве с целью самообороны.
Под конец он просит следователя, если можно, отдать распоряжение, чтоб унесли кринку и лепешку из камеры. На вопрос следователя, почему, подследственный объясняет, что не может прикоснуться ни к лепешке, ни к простокваше, что они истерзали его. Из-за жары простокваша в кринке забродила, вся пошла пузырями, ночь напролет слышно, как она словно кипит и дышит в кринке. Сидит ночью в кринке, как человек, и дышит, будто она живая, будто живой человек сидит в той кринке и дышит. Следователь обещает принять просьбу во внимание и сделать все, что в его силах.
Всички и никой. Перевод М. Михелевич.Из сборника «Пороховой букварь»*
(Рассказы)
Бурка
На наших холмах все мелкая скотинка копошится, животному, какое покрупней, трудно по козьим тропам карабкаться. Овца, которую мы держим, молока дает с пригоршню, а когда весной острижешь ее, и шерсти всего пригоршня набирается. Трава у нас низкая, колкая, скотине с утра до вечера щипать ее приходится. С тех пор как я себя помню, мы все такую скотину держим. Как говорит Два Аистенка, это вам не Германия, где скотину откармливают со слона величиной.
Ну ладно, а потом наши, деревенские, раздобыли эту черноголовую овцу, плевенскую. У черноголовой овцы морда длинная, точно у лошади, и ноги длинные, и копыта большие. Мы думали, что, как зарядят дожди, копыта у нее сгниют от грязи и она заболеет ящуром. Но дожди пошли, дороги развезло, плевенская черноголовая овца бродит по колено в грязи, однако копыта у ней что твой кремень, и ящуром она не заболела. Мужики стали один за другим менять свою скотину, и я своих старых овец, сколько у меня их было, спустил и купил плевенских, черноголовых. Голова у овцы черная и вымя черное (зато большое, как у козы), а шерсть белая. Одна только овца мне попалась сивая.
Когда подошло время стрижки, жена мне и говорит: «Давай-ка, Лазар, возьмем этой шерсти и белой столько же, и сделай ты себе бурку! Ты уже в годах, в твои годы без бурки нельзя!» Это верно, в молодые годы человеку не к лицу в бурке ходить, но как войдет в возраст, самое время буркой обзаводиться. А я-то, уж конечно, в возрасте — два землетрясения помню и одно солнечное затмение.
Ну вот, взяли мы шерсть от сивой овцы и от одной белой, жена ее выпряла, наладила свой ткацкий стан и соткала полотнище: полосу белую, полосу сивую, потом опять белую — сколько их там требуется на одну бурку. Понес я тканину на валяльню (мы валяльней сукновальню называем). Давидко мне приятель, вместе в севлиевских казармах служили, он сразу и запустил мою тканину в валяльню. «На бурку?» — спрашивает. «На бурку, — говорю, — я уж человек в годах, мне без бурки никак нельзя!» — «Так и знай, — говорит мне Давидко, — эта шерсть для бурки самая лучшая! Прежняя овца — она хилая, коли возьмешь от нее шерсть, как тканину через валяльню не пропускай, все равно войлока не получишь. А от этой черноголовой пропустишь разок — войлок и готов. Хоть воду в нем неси на вершину холма — не протечет! Да и молодка твоя, гляжу, густым бердом ткала». — «Окстись, — говорю я ему, — какая ж она у меня молодка! Да она как турецкая черепица ссохлась, а ты говоришь — молодка. Хотя ткать-то она умеет». — «Что ж ты думаешь, — возражает Давидко, — коли моя толстая, так от нее больше проку? От толщины тоже радости никакой!» — «Так-то оно так, — говорю, — чересчур толстая тоже ни к чему, а все ж когда потолще, оно приятнее! Бурку надумаешь справить, уж на что нехитрое дело, и то стараешься, чтоб потолще вышла». — «Насчет бурки, — говорит Давидко, — оно, конечно, верно!»
Войлок получился на славу, да только у нас в деревне портного нету, так что пришлось мне идти в соседнее село, а там портных целых двое. Один шьет по-городскому, позаковыристей шьет, лацкан какой тебе посадит или другую фиговину, а второй больше по старинке работает. Я пошел ко второму. Тот похвалил мой войлок, сшил мне бурку и, когда я за ней пришел, говорит мне: «Ну и войлок у тебя, Лазар, я об него все иголки пообломал! Игла его не берет, и утюгом его не прогладишь!» — «Это потому, что он из шерсти черноголовой овцы, той, плевенской, да и Давидко мне друг, на совесть в валяльне прокатал. Мы с Давидко вместе в армии служили, и в карцере три раза вместе сидели, и под ружьем вместе стояли». — «Что правда, то правда, — говорит портной, — по уставу он тебе войлок свалял, но и я по уставу бурку сшил, будешь носить и меня добром поминать!»
Накинул я бурку, а она на мне как влитая. Полоса белая, полоса сивая, полоса белая..! И все пригнано как полагается, и наголовник тоже складно посажен.
В бурке, я вам скажу, сразу чувствуешь себя как-то основательнее и шаг становится вроде внушительней. По дороге домой — я и сам замечаю — иду я медленней, ступаю с достоинством, проходя мимо валяльни, говорю только: «Здорово, Давидко!» — а поболтать не останавливаюсь, потому что человеку в бурке болтать уже не к лицу. Бурку коли надел, двигайся с достоинством, говори поменьше, если кто встретится и скажет: «Добрый день!» — отвечай только: «День добрый!» И больше ни слова, и гляди прямо перед собой. Встречный тогда подумает: «Этот-то в бурке, серьезный, видать, человек; кто его знает, куда он направился и по какому делу! Поговорить даже не останавливается и с дороги не сворачивает — прет себе вперед, точно паровоз».
А я вовсе никуда и не направился, просто к себе в деревню возвращаюсь, но бурка мне внушительности прибавляет… Вот так, стало быть, обзавелся я буркой. Овец прошло через мои руки без счету, но надо было появиться плевенской черноголовой, чтоб и я наконец сшил себе одежду, подобающую моему возрасту.
Осенью вся наша деревня отправляется в город на базар. Погода сырая, холодная, я, бывало, сколько лет в эту пору в своем вытертом полушубке ежился, а теперь шагаю в бурке и внимания на сырость и холод не обращаю. Снег уже выпал, мужички гонят скотину по снегу, другие перец несут на продажу, я тоже с низкой перца иду по тропке, в снегу протоптанной, но мне в моей бурке холод не страшен. Два Аистенка тоже идет со мной, весь скукожился от холода, хоть и в плаще, — гонит на продажу свинью. (Никакой он не Два Аистенка, звался он раньше Цеко, но поработал год в Германии — шоссе там какие-то прокладывали — и привез из Германии этот плащ и инструменты марки «Два аистенка». И все про них рассказывал, отсюда и прозвище пошло.) Два Аистенка подгоняет свинью, шмыгает носом и ежится в своем плаще. Плащ, хоть и германской работы, от холода коробится, твердый стал, что твоя жесть, а моей бурке хоть бы что — ни холод ее не берет, ни дождь. «Знаешь, Лазар, — говорит мне Два Аистенка, — продам я эту чертову свинью и возьму-ка я да тоже куплю себе плевенскую черноголовую. Разведу овец и сошью себе бурку. В этом плаще у меня все жилы померзли!» — «Стоящая скотинка, — говорю я ему, — шерсть дает, и молоко дает, и сглазу не боится. Прежних наших овец, сам знаешь, сглазить ничего не стоило, а эта черноголовая, хоть на русалочьем лугу пастись будет, ничего ей не станется». — «Непременно разведу, — говорит Два Аистенка и шмыгает носом, — только бы мне эту холеру продать!»
Это бы так, да только никто не хочет у Двух Аистят свинью купить. Кто на нее ни глянет, тут же спрашивает: «Небось скотина эта кур жрет, вон у нее какие клыки собачьи!» Два Аистенка бьет себя в грудь: «Как это кур жрет? Ширицу жрет, лебеду, свеклу кормовую — все, что свинье положено, то и жрет, а кур — никогда! Кровопийца она, что ли, чтоб курей жрать! Чего говоришь зря?» — «Жрет она их, жрет, — говорит человек, который к свинье приценивался, — стоит на ее собачью морду посмотреть, сразу видно, что жрет!»