Татьяна Соломатина - Роддом, или Жизнь женщины. Кадры 38–47
И всем им ещё очень долгое время чудился доцент Матвеев. Бывало, обернёшься в коридоре — и вот же он, только что был… Только готовился шпильку воткнуть или что-то язвительное отвесить. Или придёт баба с гинекологической проблемой, наберёшь по привычке номер… И становится больно.
Очень больно.
Но если тебе больно, ты — живой.
И значит, всё ещё возможно.
Кадр сорок четвёртый. Непонятное ощущение
Была суббота. Татьяна Георгиевна решила остаться дома. Сегодня ответственный дежурный — Родин. В обсервации — Поцелуева. Да и, в конце концов, руководящая работа — это в том числе умение делегировать полномочия! Плох тот генерал, который не доверяет своим офицерам и солдатам. Если что, тьфу-тьфу-тьфу, вызовут. Но нет ни одного «если что», с каковым не могли бы справиться рыжий добряк-весельчак Родин и его боевая подруга Засоскина. И почему всё время на какие-то военизированные сравнения тянет? Самая мирная работа: родовспоможение.
Да и с дочерью хотелось побыть. Муся уже не только ела, писала, какала, спала и плакала. Муся становилась забавной. Она сейчас шустро ползала, хватала всё, до чего могла дотянуться. Жизнерадостно хохотала, выдавая совершенно необыкновенные рулады. Хмурила личико. Надувала щёчки. Морщила лобик. Неописуемо удивлялась. Умилительно притворялась. По каждому предмету, до которого таки дотянулась, имела своё собственное мнение. Мальцева не хотела совсем уж пропустить этот мимический пир. Подрастёт — и ага! Это же прекрасные мгновения!.. Панин утверждал, что Мусина мимика и сама Муся вся как есть — её, Танькина, копия. Прям-таки ксерокопия. Клон.
— Да всё ты врёшь! — отвечала она ему, сдвигая брови.
— Вру? — смеялся Сёма. — Вот ты же себя не видишь каждую секунду в зеркале! А ты сейчас точно такую же мордочку состроила, как Муся. Одну из миллиона мордочек. Ты же на себя в зеркало смотришь, как все бабы, — с сосредоточенным выражением лица. Но красота — это не только черты! Это динамика, живость… То, что и называют обаянием.
Панин нащёлкал запредельное количество фотографий. Он даже печатал их! Отсылал секретаршу с флешкой в ближайшую контору. И толстых фотоальбомов с Мусиными изображениями было уже в штабель. Как-то раз Татьяна Георгиевна взяла один из альбомов (а кто альбомы покупал? кто фотки вставлял? неужто тоже Сёмина секретарша?) и наткнулась на чёрно-белую фотографию, потёртую, с оторванным уголком. На неё смотрела наивно-удивлённая, лукаво-простодушная, невыносимо щенячья-радостная и одновременно мудро-печальная Муся, в распахнутых глазах которой читались тысячи чувств и мыслей.
— Панин, скажи, она роскошная! Вот объективно скажи, как отстранённый зритель, а не как чокнутый папаша! — подсунула она ему фотографию.
— Она? — Сёма хитро прищурился. — Она — совершенно роскошная. Говорю объективно, — рассмеялся он.
— А ты где так фотографию успел затаскать? Или теперь специально старят для пущего бандитского понту?
— Танька! Это твоя фотография! В нынешнем Мусином возрасте. Я её сто лет назад спёр из альбома твоей мамаши.
— Да? — удивилась Мальцева.
— Там на обороте год есть, и чернила уже поплыли.
Татьяна Георгиевна перевернула фотографию.
— Действительно я. Мне казалось, она совсем на меня не похожа.
— Будем надеяться, обойдётся внешним сходством! — слегка иронично прокомментировал Панин, аккуратно забирая у Татьяны Георгиевны фотографию, как величайшую драгоценность. После чего сам осторожно вставит её обратно в окошко альбома.
— Ты знаешь, только сейчас подумала: я очень похожа на свою мать.
— Неправда! — чуть не подскочил Панин. — Потому я и говорил, что красота — это не только черты, а ещё и мимика, жесты. Улыбка… Я ни разу не видел твою мать улыбающейся! А ты и Муся — хохотушки.
— Возможно, в младенчестве и моя мать была хохотушкой. Кто ж теперь знает? Но ты прав. Улыбалась она редко. Настолько редко, что я почти никогда и не видела её улыбки. Для своих. Только в гостях и по делу. Мать моя жила недовольная всеми и вся. И, умирая, не изменила себе. Ушла в мир иной, крайне недовольная миром этим и заранее зная, что и там всё — сплошные поводы для неудовольствия… Панин! — требовательно окликнула Мальцева, сосредоточенного на приготовлении завтрака для Муси Семёна Ильича.
— Угу? — вопросительно промычал он.
— Я не выгляжу недовольной этим миром?
— Ты выглядишь очень по-разному. В каждый текущий момент, немедленно сменяющийся другим. В тебе, как и в Мусе, миллионы оттенков. Застывшей формы под названием «Мать твоя!» в вас нет, успокойся. Вы слишком деятельны для этого. Иногда, пожалуй, слишком. Особенно некоторые взрослые девочки! — подмигнул он Мальцевой, не отрываясь от помешивания манной каши.
И он был очень хорош! Чёрт возьми, Панин был просто обворожительно хорош в фартуке, у плиты. Замминистра, ёлки-палки! Он совершенно чудесный мужик. И энергии — хоть отбавляй! Как будто омолодили его эти роды… Дом строит. Продал своё однокомнатное холостяцкое гнездо. Купил участок в ближнем коттеджном посёлке — и строит дом. Домину! Показывал проекты. Радуется, как дитя. Дом называет «наш». Похоже, он решил, что всё раз и навсегда определено и превратилось в застывшую форму. Хотя сам только что о текучести… Решил самостоятельно, без разговоров. И без печатей сам для себя и узаконил. А что решила она? Она ничего не решила… Всё-таки какой мерзкий запах у манной каши!
— Сёма, я терпеть на могла и не могу манную кашу. Вот и сейчас я с трудом сдерживаю рвотный рефлекс!.. А Муся может это жидкое дерьмо литрами засасывать!
— Папина дочка! — с гордостью произнёс Панин. — Всё! — Он снял фартук. — Папа каши наварил, вам на целый день хватит. Папе надо на работу. А потом папа заедет на стройку! Надо быстрее заканчивать и переезжать из этой тесной клетушки.
— Это не клетушка! Это моя квартира!
— Успокойся, я не собираюсь её продавать!.. — Он внимательно посмотрел на Мальцеву. — Танька, это выражение лица на всех языках мира означает: «А ты и не можешь её продать, старый козёл! Это — моя квартира!» Успокойся. Твоя. Это всего лишь фигура речи. И… — Панин запнулся и тихо добавил: — Я никаким образом не посягаю на твою независимость. Я просто счастлив, что ты рядом. Это всё. Поступай, как считаешь нужным.
— А как я считаю нужным?
Сёма улыбнулся.
— Ну вот опять Мусечкино выражение личика!.. Если я скажу тебе, как я считаю нужным, — ты поступишь с точностью до наоборот. Что-что, а детские повадки мне прекрасно известны!
— Мог бы и не напоминать мне, что у тебя куча детей не от меня!
— О господи! Танька, и в мыслях не было! Я имел в виду только тебя. Тебя и Мусю. Сама себе выдумает, сама накрутит, сама обидится — на себя же. А я — виноват.
Он дурашливо махнул рукой, нежно чмокнул Мальцеву в щёку. На цыпочках зашёл в комнату, чтобы поцеловать спящую дочь, хотя Татьяна Георгиевна грозила ему кулаком:
— Не буди лихо, пока оно!.. Ну всё, забурчало! Теперь мне и кофе спокойно не попить!
Но Панин уже выскочил за дверь.
Татьяна Георгиевна искупала Мусю, ворча, что папа и няни её явно перекармливают, отнесла в комнату, одела и отправилась на кухню варить кофе. Она собиралась сегодня весь день провести с дочерью. Как положено. Нарядить, прошвырнуться с ней по магазинам. Сходить в парк. Взять с собой фотоаппарат. Не всё только Сёме… В общем, вести себя так, как ведёт себя любая порядочная, нормальная, прикованная к дитяте «онажемать!».
Дочь шустро доползла до кухни — и Татьяна Георгиевна отнесла её обратно. Первый кофе убежал. Пока она протирала плиту, Муся мигом повторила давно освоенный ею маршрут. Она даже не сердилась на мать, потому что поняла, что это такая весёлая игра: Муся ползёт на кухню — мама возвращает её на старт. Быстрее! Выше! Сильнее! По дороге дочурка хватала всё, до чего могла дотянуться. Но опасных предметов в пределах Мусиной досягаемости в квартирке уже давно не водилось. Кроме двух приходящих нянь, была ещё и приходящая уборщица. От этого веселее и свободней в мальцевской однокомнатной, некогда «холостяцкой берлоге» не становилось. Няни — куда без них. Если бы ещё только не надо было время от времени поддерживать некое подобие светской беседы. Хотя бы несколько минут. У Панина это получалось. У Мальцевой — не очень. Сёма выспрашивал у наёмных «мамок» малейшие подробности про «как покакала», не болел ли животик, как режутся зубки, какая игрушка нынче любимая, какая новая манера появилась (как будто если она уже появилась, то немедленно испарится, жди, как же! — Муся тебя этой новоявленной манерой забодать успеет)… Няньки так искренне восхищались… Паниным! Логичней восхищаться Мусей, разве нет?! В любом случае, няньки полезны, их труд осязаем. А вот плоды труда уборщицы испарялись, как только она покидала жилище. Мириады Мусиных тряпок моментом расползались по всем углам. И вероятно, Сёма действительно всю жизнь хотел девочку. Или после это себе придумал, потому что у них с Варей было три пацана… Было, как же! Они — есть! Не в том смысле, что они хоть как-то проявляются в жизни Татьяны Георгиевны, на это у Панина уже если не ума, то опыта хватает! Пусть будут живы, здоровы, богаты и успешны — и как можно дальше от Мальцевой. Сёма о них и не заикается в её присутствии. Слишком долго и потому хорошо знает свою… Кстати, свою — кого?.. Может, не так любит, как любил её Матвей, — не в смысле «не так сильно», а просто и всеобъемлюще: не так!.. Но ума хватает не обсуждать с ней своих лосей. А может, не ума и опытности хватает, а тупо не хватает времени. Не важно. Но сейчас, с Мусей, создаётся впечатление, что он не престарелый папаша, а чокнутая мамаша, дорвавшаяся на излёте репродуктивной функции до радостей материнства. Идиотские платьечки, бредовые шляпки, кретинские кепки, принтованные футболочки, кружевные пижамки, ковбойские прикиды, хипстерские комбинезончики. Больше, чем звёзд на небе. Можно открывать лавку детской одежды и обуви… А игрушки?! С тех пор как Муся стала ползать — это просто кошмар! Слава богам, Сёма не скупает плюш. Всё-таки врач. Но тем не менее он уже не юный экономный студент, а крепко зарабатывающий зрелый мужик. С сильно ударенной радостью отцовства гипоталамо-гипофизарно-надпочечниковой системой. Потому от многоцветья и разноголосья идеологически и экологически выверенных игрушек можно тронуться рассудком. И Татьяна Георгиевна уже разок чуть было не тронулась. С месяц назад. Сидела она над Мусиной кроваткой с огромной погремуёвиной в руках — назвать ЭТО «погремушкой» никто бы не решился. Чудовищная двояковыпуклая лопата, внутри которой громыхали, выплывая в прозрачные окна, птички, рыбки, дефективные человечки и какие-то и вовсе не поддающиеся описанию создания и предметы. И цветов этот безумный психодел был соответствующих. Дизайнер явно употреблял галлюциногены. Где это и прочее подобное безумие Сёма приобретал — Татьяне Георгиевне было неизвестно. В тех местах, где она оказывалась между работой и домом, продавались честные дешёвые китайские игрушки. Менее приятные на ощупь, хуже сделанные, и по-простому, а не так хитровывернуто безобразные. Муся лежала в кроватке. Мальцева сидела рядом с кроваткой и погрохатывала погремуёвиной. Муся изо всех сил боролась со сном, но гипнотическая лопата брала своё — и она начинала смежать веки. Но, видимо, лопата работала только в паре с издаваемым ею ужасающим грохотом. И как только задрёмывающая Мальцева ослабляла звук, замедляла темп и сбивалась с ритма — Муся немедленно открывала глаза и начинала возмущённо гудеть. Взбадривалась Татьяна Георгиевна — и всё начиналось сначала. Мальцева сдалась первой. Она уснула. А проснулась от оглушающего пронзительного визга. И, похоже, не она одна. Что-то грохнуло у соседей сверху, куда-то вбок поехал лифт… Мир изменился. А в руке не было лопаты. Ещё бы! Лопатой огребла Муся прямо по лбу! Хорошо, что приехал Панин. Отловил Мальцеву с истерически заходящейся дочуркой уже в дверях. Татьяна Георгиевна собиралась везти Мусю в больницу.