Мальчики и другие - Гаричев Дмитрий Николаевич
Через кривые дворы, горевшие сдержанней, чем его собственный, с жителями, расположившимися еще и в палисадниках, мимо древних сараев, сгнивших настолько, что огонь уже не мог повредить им, он выбрался к школьному полю, где был распинаем на физкультуре вплоть до десятого класса, пока не получил освобождение из‐за сбоящего сердца. Примерно тогда же, в один из разговоров с собою самим по дороге домой, Аксель постановил, что его никто никогда не полюбит: все, кто были хоть как-то милы и невздорны, казались далеки, как последний концерт «Нирваны», а те, что сцеплялись в клубок и шипели у подоконников, глубоко презирали его за мечтательность, и он чувствовал это презрение кожей. Когда Вера, всего ничего проходив с ним, вдруг сказала, что любит его, у Акселя задрожали колени: представить, что его выберет та, кого добивались лучшие музыканты района и еще кто-то с московского журфака, было никак невозможно, но он сумел справиться с этим; вдобавок он загордился, стал осваивать сложные табы и на каждой квартирной тусовке старался влюбить в себя хотя бы еще одну; все это получалось не слишком, но он оглядывался на Веру и не думал отчаиваться. Вместе с тем, как его ни подмывало, Аксель так никогда не решился явиться с ней на какой-нибудь слет одноклассников, даже таких, с кем он был более-менее дружен: если бы они оказались не особенно впечатлены его удачей, он и сам, чего доброго, начал бы в ней сомневаться. По сравнению с той же казармой школа горела почти незаметно: только в цоколе, где помещалась столовая и проходил газ, еще было какое-то зрелище, а в естественных кабинетах на втором все выглядело совсем спокойно, и Аксель подумал, что мог бы при случае устроиться там на ночлег, если прежний потайной лаз через фанерное окно в мужском туалете еще действовал. Обнадеженный этим, на уже затяжелевших ногах он наконец отправился к отцу.
Когда позади остались квартал резинотехников и их стадион с восхитительно полыхавшими вышками, Аксель, засмотревшись, едва не сорвался в распахнутый люк, но успел отшатнуться. Вытирая с лица пот, он склонился над ямой, и тесная ее чернота показалась ему утешительна: пожалуй, это было бы даже лучшим местом, чтобы переночевать, сказал он про себя, уступая какому-то нежному бреду, поднимающемуся к голове, и тогда же низ скважины розово озарился, проступили в подробностях бледные вдруг кирпичи; Аксель догадался, что будет вернее убраться отсюда. Уже сворачивая в нужную арку, он наскоро перебрал про себя возможные насмешки в свой адрес, чтобы быть хоть к чему-то готовым, но отец непривычно обрадовался, увидев его: он сидел один в складном кресле вблизи фонаря, слушая позднее радио, и легко поднялся навстречу Акселю, когда тот был еще далеко. Нижние этажи здесь были затронуты мало, зато верхние вместе тонули в широком и шумном пламени, и дома представлялись выше, чем были; тоже не спишь, глухо проговорил отец, а к сорока перестанешь совсем, просто предупреждаю тебя. Типограф кивнул и молча протянул ему руку; отец взял его чуть пониже запястья и рывком отправил в освободившееся кресло.
Я же не встану теперь, пожаловался Аксель, свесив затылок за спину; я тебе помогу, пообещал отец. Аксель ждал, что тот прибавит что-то вроде «встал в пятнадцатом, встанешь и в этом», но отец, видимо, был сегодня и правда иначе настроен. Что ты слушал, спросил тогда Аксель, о чем вообще говорят в это время, я не в курсе. А про шведскую девочку, с удовольствием поделился отец: столько ярости из‐за малышки, если не сказать отчаяния, у вроде бы взрослых людей. Акселю девочка не нравилась, но он кивнул, поощряя отца продолжать. Тут не в том даже дело, что климат и вся эта мука с квотами, а в том, что являются дети, готовые ткнуть нас в помойку, которую мы развели в том числе ради них, объяснял папа, ну и мы понимаем, конечно, что все это уже достаточно скоро будет зачеркнуто, переработано этими самыми детьми, заставшими нас в нашем говне, и нам страшно, куда же исчезнет наш труд, о котором говно это так ясно всегда и всем напоминало. Но ты-то сам в чем перед ней виноват, возразил было Аксель, ну в смысле говна; или Юрий Шевчук, или Борис Гребенщиков, – в чем они перед ней виноваты? Отец заулыбался, как в семейном кино: ну какая теперь уже разница, как тут чего посчитаешь; хотя нет, спохватился он, посчитать как раз можно легко, и вот что выходит: если раньше нас не поторапливали даже двадцатилетние лбы, да еще прямым текстом, то сейчас, как видим, уже школьницы на таблетках объявляют: давайте, валите, и так слишком насрано, хватит. И тебя это веселит, понял Аксель, ну клево, а я только злюсь, даже не за себя, а, знаешь, за тех, кто сажал самолеты с отказавшими системами или строил заводы после войны.
Отец ничего не ответил на это, и Аксель заволновался, что расстроил его, но тот, переждав, спросил другое: интересно, а ты без усилия можешь вспомнить, какой сейчас год и какой наступает, ничего не скрипит в голове? Постоянно скрипит, повеселел в свою очередь Аксель, и не только по этому поводу: почтовый индекс, группа крови, городские номера. Что же ты думаешь с этим делать, подошел к нему ближе отец, и Аксель уселся собранней: тебе есть что посоветовать, предположил он, подобрав ноги. Отец пожал огромными плечами: я думаю, с этим каждый справляется своим способом, вряд ли я могу тебе чем-то помочь; меня больше заботит, как мы это все упускаем, ну индексы и телефоны ладно, это немудрено, но год, почему невозможно вспомнить, какой сейчас год? Лицо его стало вдруг словно бумажным, Аксель опустил глаза в снег, чтобы не смотреть. Знаешь, решил он рассказать, я пришел сюда не сразу с работы, а сперва был у жены, она уже спала, я постоял над ней какое-то время, недолго, и подумал тогда, что, если бы я, например, повалился в П-ве на рельсы и меня разрезало электричкой, а потом застебали в «Подслушано», как они там умеют, она точно бы справилась с этим, точно бы вышла сильней и так далее; сам не знаю, почему это так меня огорчило, какая-то чушь. И потом, по дороге к тебе, я все не мог успокоиться, как будто это уже правда произошло и я все это видел. Я никак для нее не старался, она полюбила меня просто так, почему я не хочу ничего ей оставить? Не сказать, что мне стыдно, но я просто не верю себе самому.
Он прервался и встал походить, чтобы отогнать налипающий сон, отец не шелохнулся; нарезать вокруг него круги было глупо, и Аксель выбрал прогуляться хотя бы до помойки, горевшей в соседнем дворе. Он жил здесь почти до десяти, потом мать увезла его, по отцу он скучал меньше, чем по его бессмысленной библиотеке, которую тот разрешал как угодно ворочать: Аксель расставлял никем не прочитанные книги по оттенкам и росту, по имени автора и количеству страниц, по году издания и тиражу, по весу и запаху; но с тех пор, как он стал появляться здесь раз в две-три недели, книг он более не касался, и последняя перед их с мамой отбытием расстановка сохранилась там, наверное, до этого дня. У контейнеров спали маленькие от голода люди, он повернул пораньше, чтобы не потревожить их. Заметив, что отцовское кресло все так же пустует, а хозяина рядом нет, он ускорил шаг, но, когда вернулся, было уже поздно: Аксель успел только увидеть, как отец исчезает за дверью своего подъезда, а наружу выбрасывается вдруг сбежавший сверху огонь; надеясь прогнать наваждение, он нелепо ударил себя по щеке и сразу же сжался, подумав, что кто-нибудь со двора мог засечь его никчемный шлепок. Но никто, казалось, не заметил ни ухода отца, ни сыновнего дерганья; тогда он, справляясь со слезами, сложил кресло и отнес на помойку, а когда вернулся опять, плакать уже не хотелось: лицо, горло и грудь как задеревенели все вместе, и даже сглотнуть слюну было не совсем просто. Злая шведская девочка всплыла почти перед самыми его глазами, и на несколько секунд Аксель почти уверился в том, что это она заманила отца в подъезд, а потом еще раз хлопнул себя по щеке и отправился прочь.
Плохо переставляя неслушающиеся ноги, в арке он врезался в кучку бесшумных подростков и его прорвало, он почти разревелся, пока материл их; те, наверное, могли бы переломать ему кости и снести все вдогонку отцовскому креслу, но даже не попытались его удержать, Аксель прошел сквозь них, как сквозь кусты. Эта стычка едва ли встряхнула его, но огонь, занимавший застройку, не давал ему остановиться: он решил пробираться вдоль трамвайных путей на речную окраину, обещавшую честную темноту. Хватая ртом воздух, он чувствовал, как внутри у него растет как бы снежный ком, сырой и тряский. Оставив позади двухэтажные конуры бедноты, Аксель забрал вправо, к гаражам, обошел их побоку, увязая в сугробах, и в конце концов очутился на берегу, уходящем вниз косой треугольной стеной.