Ирина Муравьева - Веселые ребята
— Да, — сказала Катерина Константиновна, — да, мы его забираем.
* * *…знаете ли вы московское лето 1966 года? Нет, вы его не знаете. Редкая птица не заливалась счастливым голосом на цветущем дереве, в редком дворе не томилась молодая гитара, редкая лавочка на бульваре не вскрикивала, когда на нее обрушивалась жадная тяжесть обнявшихся юноши и девушки, которые, пошатываясь от восторга, еле-еле добредали до этой лавочки, уже соединившись губами, и с облегчением падали на нее, чтобы обняться еще крепче… Ах, московское лето 1966 года! Запах клубник и настурций! А дачи! Дачи не забудьте! Ведь тут-то, на дачах, вся романтика и затаилась! Никакие Гавайи не идут ни в какое сравнение с простой подмосковной дачей того же, скажем, 1966 года! С Загорянкой какой-нибудь! Или, на худой конец, со станцией Заветы Ильича по Ярославской дороге! Потому что когда раскрасневшиеся, в модных полосатеньких или в горошек платьицах, сшитых какой-нибудь подслеповатой портнихой Ниной Павловной, которая принималась за пошив этого полосатенького еще в январе, еще в разгаре падающего с небес снега, когда и представить-то было трудно, что наступит время и можно будет снять две пары рейтуз и облачиться в это легчайшее полосатенькое, — так вот, когда раскрасневшиеся, в полосатеньких и в горошек, с распущенными своими волосами московские Марины Влади или там Клаудии Кардинале — красавицы с нарисованными глазами, — высоко подняв руки, увенчанные сетками с молочными бутылками, тортами и подтекшими пачками масла, входили, слегка вспотевшие и оживленные, в подмосковную электричку, чтобы отправиться к себе на дачу, и тут же, навстречу им, с другого конца вагона протискивались молодые люди в белых футболках или в эластичных голубых (100 процентов нейлона!) рубашечках, с блестящими от загара лбами, с портфелями или с такими же сетками, истекающими сливочным маслом, то в дребезжащем вагоне электрички происходило такое вот лунное и солнечное одновременно затмение, оглушительная магнитная буря, Моцарт вперемешку с Бернесом, и уверяю вас, всякому человеку, которому хочется понять, что такое счастье и как оно выглядит в его натуральную величину, нужно было просто вдоволь наездиться в электричках — и не нужны ему никакие Гавайи.
А запах вечерних платформ и полустанков, тяжелые душистые липы, облепленные волосатыми гусеницами, осы в малиновом варенье, настольная лампа, зажженная на открытой веранде, куда стекались к вечернему чаю старые родственники в разношенных матерчатых туфлях и их жены, старые родственницы, с побелевшими от долгого употребления железными шпильками в редких волосах, аккуратно подколотых над располневшими шеями! А смех, доносящийся с реки?! А горлышко разбитой бутылки, блеснувшее на плотине и тут же погасшее…
Ах! А-а-ах!
Девочку Чернецкую выписали из больницы на шестой день. Перед самой выпиской ей приснился сон, от которого маленькая, полногрудая, чудом не родившая крепыша-цыганенка Чернецкая долго не могла оправиться и даже поплакала немного, лежа в одноместной палате с открытым в лунную, веселую, летнюю ночь окном. Приснилась ей та же самая палата и та же самая больница, в которой она, девочка Чернецкая, оказалась в числе других маленьких девочек, одетых так же, как она, в застиранные больничные, но чистенькие, пахнущие кислой хлоркой халатики, и все они, эти девочки, лежали на одинаковых, рядком поставленных кроватках в ожидании смерти. Чернецкой, правда, приснилось сперва другое слово — «казнь». Все они, девочки, лежали в ожидании казни. Вполне возможно, что для такого неожиданного сюжета еще весной дан был ей толчок на уроке истории, когда безрукий, с печальными глазами Роберт Яковлевич рассказывал комсомольцам о казни декабристов. Все девочки в застиранных этих халатиках вроде как бы даже и не боялись того, что они должны вот-вот отправиться на казнь, и как-то даже между собой перешептывались, пока не пришел вдруг очень симпатичный и немолодой человек с пышными усами, слегка напоминающий отца девочки Чернецкой, и не пощупал у каждой из них пульс совершенно ледяной рукой. Как только он взялся за пульс и маленькая Чернецкая, только что было узнавшая в вошедшем своего отца, немного, правда, изменившегося, почувствовала, каким ледяным холодом налита его рука и насколько быстро ледяной этот холод распространяется от его руки по всему ее теплому телу, — как только это произошло, она поняла, что шутки кончились и сейчас нужно будет умереть. Первое, чего она испугалась, это боли, но тот, который щупал у девочек пульс, дал им понять, что никакой боли не будет, тогда другая, огромная и вся какая-то безмерная, бесформенная, ноющая, как больной зуб, мысль, осенила ее. Мысль эта была о том, что после смерти (или, если хотите, казни) не будет вообще НИЧЕГО. Маленькая Чернецкая начала лихорадочно перебирать в уме все, что БЫЛО, то есть лето, море, папу, маму, Орлова, мармелад, учительницу географии, запах асфальта, ангину, могилу дедушки, лиловые чернила, день рождения соседки по даче, поезд метро, снег, огонек такси, волосы Белолипецкой, калачи, мороженое, английский язык, низ ее собственного живота, телефонный звонок, вкус соли, — но все, до чего она мысленно как бы дотрагивалась, моментально исчезало и с легким скрежещущим звуком проваливалось. А НИЧЕГО оставалось. И ее очередь умереть, кажется, уже подходила, потому что из всего множества девочек осталось только трое, включая ее.
Просмотрев этот нелепый сон, который, к счастью, все-таки оборвался и толком не кончился, Чернецкая встала с кровати и вышла из своей одноместной, занимаемой по огромному, конечно, блату палаты в больничный коридор. Навстречу ей выплыли две не очень молодые, непричесанные женщины с огромными животами и серыми, в коричневых пятнах, лицами и одна очень молодая, совсем почти девочка, с патлами, торчащими во все стороны, у которой сквозь раздвинутые полы халата виднелась выцветшая ночная рубашка с бурыми, неотстиравшимися пятнами чужой, наверное, крови. Девочка косолапила немножко поодаль и, видимо, была не уверена в том, что взрослые эти женщины хотят принять ее в свою интересную многоопытную компанию. Хотя тот факт, что и у нее тоже торчал животик и она держала на его загадочной выпуклости свои бледные ладошки с выражением лихого согласия на все, что там, внутри живота, происходит, делал ее гораздо старше и, может быть, действительно повышал шанс быть принятой в интересную и беременную чужую компанию.
— Ну, и я тогда позвонила его матери, — сказала одна непричесанная другой, — и всё. И говорю: «Если вы своему сыну счастья не хотите, то пусть он у вас спивается или там что. Потому что самое главное — это то, что мать для своего сына сделает». Ну, вообще. По жизни.