Лариса Райт - Мелодия встреч и разлук
— Сама, как скелет, а молока, что у откормленной телки, — удивлялась Фрося. — И откуда только берется?
И откуда берется? И для чего? Словно в наказание, словно для того, чтобы встряхнуть Зину, разбудить ее. Но она спит. Зато младенец в коляске, стоящей рядом на тротуаре, проснулся и хнычет. Куксится, смотрит на мать жадно, жалобно. И Зина глядит так же жалобно, тоскливо. Если бы хоть мальчик, действительно сын, так ведь нет. В тот момент, когда Зина рождала новую жизнь, чувствуя, что умирает от боли, холода, ругани акушерки и запаха собственной крови, она еще надеялась, что все изменится, как только Михаил узнает о появлении сына. Фельдман приходил часто, приносил Зине фрукты, бормотал, не поднимая глаз: «Бери, бери! Тебе нужно», и забирал Машу в какую-то свою неведомую Зине жизнь. Теперь Зинка оставалась рыдать на кухне у окна, повторяя не то умоляюще, не то ненавидяще: «Тамара… Тамара…» Зинка плакала, а Галина утешала:
— Ничего, ничего. Евреи своих детей не бросают. Вот родишь ему Менахема или лучше Абрама, чтобы в честь дедушки, и все наладится.
— Ты думаешь? — Зине впервые не хочется перечить матери.
— Конечно, доченька. А как еще? Он же мужчина. Мужчине нужен наследник. А уж мы ему и ермолочку справим, и обрезание сделаем.
— Мама! Миша — атеист!
— Да это я так. Я же не знаю, мало ли… Все мы сейчас атеисты. Ты, главное, надейся.
И Зина надеялась. А как только почти умерла на казенной, изгаженной пеленке и потом вдруг увидела у своего лица что-то набухшее, красное, что-то очень знакомое, женское с двумя тонкими короткими растущими оттуда ножками, так сразу надеяться перестала.
Михаил Абрамович Зину из роддома забрал и даже позволил нанятому Галиной фотографу Дома культуры сделать несколько своих снимков с одеялом, перевязанным розовой лентой. На этом его внимание к личности, мирно посапывающей внутри, было исчерпано. Он продолжал приходить, приносить деньги, спрашивать, чем помочь и что купить. В общем, выполнял функции предупредительного соцработника, оставаясь при этом великолепным, заботливым отцом для Маши. Иногда, когда шел гулять со старшей девочкой, он соглашался взять с собой и коляску. Зина смотрела из окна, как он катает одной рукой, не заглядывая, не интересуясь. Весь его интерес во второй руке, в тоненькой ручке, в кудрявой головке, беспрерывно что-то щебечущей. Зина удивлялась: как так можно? И не удивлялась вовсе. Знала — можно.
Если бы эта вторая хотя бы внешне походила на своего отца, то, наверное, ей бы нашлось маленькое местечко в Зинином сердце. Но с каждым днем девочка становится все больше похожа на Зинку: редкий темный пух на голове обещает превратиться в не слишком густые волосы, нос и подбородок упрямо заостряются, будто знают о том, что надо что-то кому-то доказывать, а конечности у нее худые, длинные, с тонкими пальцами, отчего девочка напоминает головастика. Только глаза у нее отличаются от материнских: они такие же большие, глубокие, синие, но смотрят на мир с интересом, а Зинино любопытство уже давно с избытком удовлетворено. Ей кажется, что она и про жизнь все узнала, и про себя все поняла. Как ее только не называют! Фрося — дурищей, Галина — тургеневской барышней (то ли потому, что Зина все бросает на алтарь любви, то ли оттого, что любит безответно), Антонина Степановна раньше праведницей звала, а теперь все больше молчит, в разговоры не вступает, смотрит сочувственно и будто с опаской. Правильно смотрит. Зина и сама себя боится. Она ведь Медея. Разве другое имя подходит женщине, для которой мужчина важнее ребенка?
Себе имя Зина выбрала, а девочке подобрать не может: называет ребенком и только морщится, когда слышит щебетание Маши. Та склоняется над кроваткой и сюсюкает — от кого только научилась? И малышкой назовет, и сестричкой, и про глазки красивые расскажет, и про ручки, и песню споет, и на скрипке своей сыграет. Ребенок слушает, смотрит внимательно, улыбается, ручонки тянет.
— Иди ко мне, маленькая, — протягивает руки и Маша.
— С ума сошла! Надорвешься! Иди лучше занимайся, — если бы могла, Зина и вовсе запретила бы Мане подходить к ребенку. Машина радость, Машина нежность, Машина любовь — бесконечные упреки ее родительскому равнодушию. — И что ты с ней сюсюкаешь? И заинька она у тебя, и солнышко…
— Так ведь ты не можешь решить, как назвать. Мне Даша нравится или Оленька. Мам, давай ее Олей назовем, а? Ну, пожалуйста… — Маша обнимает Зину, прижимается к матери, а та уже забыла о раздражении, гладит маленькое тельце, пушистые кудри.
— Я подумаю. Иди — иди!
— Ее зарегистрировать надо, — говорит Зина Фельдману в тот же вечер.
— Машу? Я думал, она…
— Не Машу.
— А… Ну так зарегистрируй.
— Я думала, фамилия… Может, ты захочешь…
«Скажи да! Пожалуйста, скажи да!»
— Не говори ерунду! Уж если Маня носит фамилию матери, зачем я буду давать свою кому-то еще?
«Этот кто-то, между прочим, тоже твоя дочь!»
— Ладно. Может, есть идеи по поводу имени? Как тебе Ольга?
— Называй, как хочешь, Зина. Мне все равно.
Зина никак не хочет. Смотрит в кроватку. «Значит, Щеглова. Ольга — не Ольга? Дарья — не Дарья? Неизвестно кто, будто и не родная вовсе. Не родная! Другая!» Зина бежит в комнату врача.
— Дайте скорее словарь! Нет, не медицинский, просто русско-латинский есть у вас?
Берет тяжелый том, нервно листает, бормочет: «Чужая, чужая…», наконец находит:
— Алина…
24
«Алина Щеглова в свои двадцать пять лет добилась многого. Ее работы известны уже не только в России, но и в других странах. На выставке представлены фотографии…»
— Заходите, не пожалеете! — отрывает Влада от чтения афиши служащая Дома фотографии.
— Спасибо. Скажите, а автор…
— Алина Щеглова, москвичка, выставляется у нас в первый раз, но, судя по отзывам критиков, далеко не в последний. Она обладает несомненным художественным…
— Нет, нет, я хотел спросить, здесь ли она?
— Ой, авторы обычно присутствуют на открытии, а потом как-то…
— Конечно, я понимаю. Значит, интересные работы, говорите?
— Великолепные. И многие из них продаются.
— Ладно. Я, пожалуй, зайду.
Гальперин сам не знает, что заставляет его ходить по залам, внимательно рассматривать снимки, проводя перед каждой фотографией несколько драгоценных минут. Иногда он смотрит на часы. У памятника Гоголю его ждут, наверное, уже четверть часа. Пятнадцать минут для такой девушки, как Нина, — целая вечность. Даже если сейчас Влад стремглав бросится к месту встречи, прощения придется вымаливать весь вечер, а про само опоздание Нина, несомненно, будет помнить всю жизнь и напоминать о нем Владу при каждом удобном случае. Влад не знает, зачем он терпит Нину подле себя. Ее не любит Димка, не любит Финч, а главное — не любит и сам Гальперин. Но с Ниной удобно. Теперь, когда Влад не только учит уму-разуму нерадивых студентов и пишет статьи для ученых, но и является директором психологического центра для высокопоставленной клиентуры, положение обязывает хотя бы время от времени появляться на приемах, знакомиться с сыном такого-то и вести светские беседы с подругой сякого-то. И все это необходимо проделывать с искренним интересом в глазах, поддакивать к месту, приветливо улыбаться и делать вид, что ты уснуть не сможешь, если не узнаешь, с кем спит муж «вон той дамы в красном платье» и сколько заплатил «этот господин в смокинге от Gucci за свое Gucci». Вот здесь Нина была незаменима. Ей и играть не надо. У нее и интерес неподдельный к таким темам, и улыбка ослепительная.