Владимир Рыбаков - Тяжесть
Главной заботой дежурного по кухне было не столько наблюдение за работой кухонного наряда, сколько попытка не впускать в столовую одиночек просто брезгающих дисциплиной строя и проникающих в зал минут за десять до обеда, ужина и, особенно, завтрака за поживой в виде сахара, масла, белого хлеба, ослепительно-заманчиво лежащих на столах. Тараканами влезали они в зал через задние пристройки, через посудомойку, через поварской зал, мимо парных котлов, в которых шевелилась клейкая масса пищи, к окошкам раздачи. Через них они протиски-вались в зал. Приходилось бегать от окошка к окошку и бить по жадным лицам. Только почувст-вовав вкус собственной крови, «хищники» (как их называли на кухне) отступали, беззлобно ругаясь. В основном, это были старики, не получавшие от родителей денежных переводов, посылок. К концу службы от бескалорийной пищи портился желудок, мучила постоянная изжога, не дававшая спать. Иногда, сговорившись между собой после отпора дежурного по кухне, они, перегруппировавшись, меняли тактику — влезали во все окошки разом. Тогда оставалось, убрав кулаки, орать, угрожать губой, местью других стариков. Первая угроза смешила, вторая действо-вала. Старик, берущий со стола хлеб и масло украдкой — плохой старик, позорящий весь третий год службы части. Если от него отступятся остальные — он станет с их легкой руки посмешищем молодежи или, того хуже, козлом отпущения, на котором салаги выместят всю злобу, накопившу-юся на стариков. Зная это, старики-хищники притихали и «культурно» брали с каждого стола по одному кусочку сахара, по одной дольке масла. Чаще всего всё сходило тихо-мирно. Однажды, когда я был дежурным по кухне, случилась неприятность. Когда старики-хищники завоевывали столы, в столовой был дежурный по части новоиспеченный капитан. Он с глазами, вырывающи-мися из орбит, смотрел на невиданное им — на мародерство на глазах у самого дежурного по части. После дико-грозных окриков, воплей, он, потеряв голос, выхватил свой пистолет. Я спокойно стоял, ждал с презрительной улыбкой сытого человека, пока старики-хищники распределят добычу. Видимо, дежурный по части заметил мою улыбку. Я вдруг почувствовал, как дуло пистолета стало больно проталкиваться в мою ушную раковину. Скосив глаза, увидел перекошен-ное лицо офицера: в его глазах было всё, кроме здравого смысла. Я хотел рвануться, но услышал шёпот, влезший в свободное ухо из окошка, к которому был прислонен:
— Тихо, не шевелись. Я видел, он загнал в ствол патрон, снял пушку с предохранителя. Стой. Не шевелись.
Тяжелая слабость овладела ногами, во рту стало пустынно-сухо, к глазам метнулось видение смерти, смахивающее на мой мозг в прожилочках, валяющийся на жирном полу столовой. Офицер все дергал пистолетом, царапал ухо, безумно приговаривая:
— Сволочь, контра, сволочь, контра, сволочь, контра…
Я постарался извлечь из горла звуки; благо, не нужно было стараться сгустить их жалобной нотой:
— Товарищ капитан, поймите, я…
Он зашипел:
— Молчать!
Потом заорал:
— Молчать!!! Под трибунал пойдешь!
Только тут я понял, что спасся, что он пришел в себя.
Через полминуты капитан как-то по-детски огляделся, начал рассматривать свой пистолет, мое ухо. Затем с удивлением поставил пистолет на предохранитель и привычно засунул его в кобуру. По его лицу заструился пот. Он еще раз огляделся, на этот раз со стыдом, и вышел. Как только двери-ворота закрылись за ним, я сел на пол. Меня поздравляли, хлопали по плечу, смотрели с уважением. Голос из окошка оказался голосом Свежнева. Он был бледен, сказал, обняв меня за шею:
— Сначала думал, что хана тебе, а после, когда предупредил, показалось, что он услышал, что он прямо через окошко меня достанет. Ну и тип.
Окаменевшие возле столов старики-хищники зашевелились, забегали, юркнули за двери-ворота. Мне уже тогда показалось, что капитан, пожалуй, староват для капитана. Предупредил ребят, чтоб держали язык за зубами: если капитану не поздоровится, то и нас по головке не погладят. Капитан оценил мое молчание. Мы с ним познакомились. Он мне за бутылкой рассказал свою историю.
В пятьдесят шестом году он был в Будапеште. Ему тогда стукнуло девятнадцать лет. Невнятное чувство злобы появилось Уже, когда эшелоны шли к Венгрии. Он слышал жителей, швыряющих оскорбления, прославляющих освобождающую их и их страну Венгерскую революцию. Они ненавидели и его, не желающего никому ничего плохого, его, сидящего в эшелоне и приближающегося к Будапешту, потому что так приказала страна, партия. Его сделала лейтенантом страна и партия, они дали ему закончить школу, направили в военное училище. Если эти люди против него, значит, против его страны, против партии. Значит они — его враги, которым он не хочет ничего плохого. В первый же день прибытия полк бросили в уличный бой. Его орудие тут же разбили гранатой из окна. Русских, когда брали в плен, иногда расстреливали на месте, иногда, забрав оружие, отпускали; чаще всего собирали и отводили в тыл, хотя никто не знал, где он может быть, этот тыл. К концу дня молодой лейтенант взбесился. Одного парня из его отделения убили женщины, швырнув из окна на его голову зеркальный шкаф, другого зарезал молоденький парнишка в уборной одного из домов. Кровавые видения затуманили глаза лейтенан-та. Вид своего солдата в уборной, его спущенные галифе, голые белые ноги, умоляющее выраже-ние мертвого лица и большой кухонный нож, торчащий в его животе — всё заставило его, как выразился капитан в своем рассказе, встать по ту сторону добра и зла. Он приказал жестами пойманному венгерскому парнишке открыть рот и выстрелил туда. Лейтенанта подобрали тяжелораненным на второй день. Оказалось (сам он не помнил), что он очень много стрелял — и всё время в рот. Вероятно, он перестарался, так как попал в список, исключающий повышение. Только долгие годы службы давали медленно капающие на его погоны звездочки.
Он мне рассказывал, а я чувствовал, как гусиная кожа охватывает все тело. Его обстоятель-ное извинение привело к тому, что одно его появление бросало краску на мои уши, заставляло мозг беспомощно дергаться в танце страха. Злополучный капитан служил во взводе связи, и я встречал его редко. Затем узнал, что он ударил кого-то прикладом и что его куда-то перевели.
Каждый раз, попадая дежурным по кухне, вспоминал капитана и его пистолет, поэтому особенно не любил стариков-хищников, поэтому бил по лицам сильнее, чем следовало, поэтому был одним из лучших дежурных по кухне.
Ужин прошел спокойно. Старики-хищники вели себя пристойно, бачки пищи распределя-лись нормально, кое-кому досталось добавки прозрачной жидкости, называемой компотом, потому что в ней была глюкоза.
Столовая опустела, наряд принялся за работу со рвением, стремясь закончить ее до полуно-чи. Сушеного картофеля в эту зиму было мало. Этому радовались все, кроме наряда. Полусгнив-шая картошка из трехсот килограммов после чистки превращалась в сто, бывало и меньше. В супе иногда плавал кусок, иногда — нет. Но если он попадался, то таял во рту и был дороже несъедоб-ной сушеной картошки, которой давали вдоволь, хоть подавись, и которая почти полностью оставалась в мисках. Но наряду чистить картошку было мукой: трудно было тупыми ножами снимать тонкую кожуру и точно вырезывать гниль. Да никто и не пытался. Никто не думал, что выйдя из наряда по кухне и возвратившись в казарму, будет проклинать следующий нерадивый наряд, который по лености дает ему кусочек, когда может дать два. Так велось. Всё забывалось. Топчась на месте, память знала, что прошлое возвращается.
Картофель ждал. Нужны были руки. Заставлять работать свое отделение до глубокой ночи было неразумно. Надо было идти в казарму, найти салаг, получивших наряды на работу вне очереди, и если таких не было, то придумать. Пошел к старшине роты. У него было трое проштрафившихся, мне же нужно было хоть восемь человек. Старшина кивнул мне и прошелся по казарме. Один салага сидел на кровати, другому старшина сумел просунуть ладонь под бляху пояса, у третьего были пыльные сапоги (или не были, но это не имело значения). Остальным старшина просто и коротко посоветовал присоединиться к товарищам, вероятно, в счет будущих неловкостей. С недовольными лицами салаги построились и под моей командой направились к кухне. В сущности, они были рады этой работе, вернее, они стали рады, как только приступили к ней, ибо деваться уже было некуда, а работа на кухне означала еду вдоволь: можно было даже найти и пожарить, с разрешения дежурного по кухне, мясо, можно было, если дежурный знал, что среди них нет стукача, с его же разрешения устроить пьянку, привести девицу. Одним словом, можно было, пожертвовав сном и отдыхом, наброситься на одно из удовольствий, возведенных в армии в ранг реализующихся по временам мечтаний. Позабыв о лени и недовольстве, салаги, весело поговаривая о еще свежей в мыслях гражданке, принялись кромсать направо и налево картофель, попросив меня сказать истопнику, чтобы растапливал печь: поскольку кухня работала на пару, печь истопника была единственным местом части, где можно было поджарить мясо, хлеб.