Владимир Рыбаков - Тяжесть
— Все злобишься? Не понял, почему получил тогда? Скажи честно. Через самолюбие скажи.
Он по-детски удивленно взглянул на меня. Помедлив, ответил:
— Понял.
— Если понял, то улыбнись.
Он улыбнулся так, как ум приказать не сумеет. Я вытащил из вещмешка губную гармошку:
— На. Твою же забрали ребята еще в карантине. Бери и становись в коридор. Отмечать мой приезд будем. Появится звезда, гаркнешь. Я тебе смену пришлю, Мусамбегова.
Кинув ребятам вещмешок, пошел к койке Свежнева. Он меня ждал.
— Что, задарил, сладкую пилюлю подсунул? Это ты умеешь.
Мне стало обидно, грусть сделала веки тяжелыми. Заставил себя легко махнуть рукой, сказал, выдержав легкомысленный тон, первые несколько слов:
— Ладно тебе лаяться. Ведь парню приятно сделал, и заодно из врага друга изготовил… Послушай, тебя на мякине не проведешь, а ведь и тебе кое-что привез. Возьми и прости, если в чем виноват.
Том Пастернака от Москвы грелся под моей шинелью у легкого. Коля принял его вытянуты-ми руками с широко раскрытыми глазами. Голос его жалобно дрогнул:
— Спа-асибо. Таких, как этот том, по всему Союзу только двадцать тысяч разбросано. Спасибо, Святослав. Как ты достал?
— Как? А так, что хочешь жить — умей вертеться.
— Сколько за него дал?
Не сказал, что украл его у Алексея. Сказал:
— Тридцать пять тех самых рубликов.
Свежнев поверил в меня. Солдат в отпуску, который вместо того, чтобы пропить тридцать пять рублей, покупает другу книгу, о которой тот мечтал, настоящий друг, и другого тут быть не может. Да и хотелось ему поверить в меня.
По обычаю устроив стол из чемодана, положенного на койку прибывшего, все подняли кружки:
— За всё хорошее.
Ребята были веселы от моего приезда, разогнавшего бытовщину вечера. После второй бутылки Свежнев стал с нетерпением заглядывать себе подмышку, куда заключил Пастернака. Я кивнул головой:
— Валяй. Мы и без тебя допьем.
Рассказав ребятам о гражданке, о бабах, спросил Нефедова:
— А что за бардак в селе? Шуруют туды-сюды. Как от скуки.
— Да вот понимаешь, катавасия. Желтые, как ты уехал, резать-то в общем перестали, во всей дивизии не было ни одного случая: ни у фанеры, ни у минометчиков. Только ракетчики сразу поднялись и отбыли, а куда — так это Гречко знает. А с тех пор, если я хорошо понимаю, они скопом стали у границы бродить. То у нас тревога, то у соседей. Пару противотанковых орудий к нам из дивизии пригнали. У многих муть на душе, вот на днях даже Быблев попробовал цветоч-ного одеколона, кренделя выписывал по части, еле уберег его от дежурного. Ты как уехал, нам в отделенные назначили сержанта из хозвзвода Петрищева, есть такой. Так он, не поверишь, фашистом оказался. Только не немецким, а нашим, русским. Говорил, что Ницше должен был родиться в России, что мы — лучший народ в мире. Дурак, да и только. Слушай, Святослав, а ты об этом Ницше слышал? Кто он такой?
— Философ. Немец. Его книг не достанешь. Он у нас запрещен.
Нефедов оторвался от кружки и взглянул на меня с удивлением:
— Разве у нас какие-то книги запрещены, вот не знал. И много есть запрещенных книг?
Я оглянулся. Свежнев, держа на весу раскрытую книгу, напряженно вглядывался в нашу сторону. Я не мог не усмехнуться. Ответил:
— Не знаю. Может, и не запрещены. Может, мне показалось, что есть запрещенные книги. Ты лучше мне скажи, что стало с Петрищевым. Он громко говорил?
— Да. Громко и кому попало. И ничего, офицеры смеялись, даже Рубинчик, пожурив его только для виду, уходя, хлопнул по плечу и рассмеялся. А вообще, плохо было нам с Петрищевым.
Я быстрым взглядом оглядел, как и положено по уставу, каждого:
— Конечно! Распустились. Нефедову постричь ногти, Быблеву подшить свежий подворотни-чок, передать Кырыглу, чтобы простирнул гимнастерку. Об исполнении доложить. Ладно, давайте теперь допьем, скоро вечерняя поверка.
Для вечерней поверки со списком личного состава роты выплыл из своей каптерки старшина роты Миколайчук, разбухший от каши парень из-под Винницы. Он был хитер, неглуп. Вступил на втором году службы в партию, докладывал начальству ровно столько, чтобы не слететь со своей должности и чтобы не быть избитым стариками. Я с ним нашел общий язык: он меня не трогал, а я не мешал ему издеваться над салагами, которых он помучивал не из любви к издевательству, а из самолюбия. Пьяный он часто хвастался, что рано или поздно станет председателем или, лучше того, парторгом в своем колхозе. Я ему верил.
Наступил мой первый после отпуска отбой. Я ворочался на койке, дожидаясь сна, грубые кальсоны вызывали щекочущую боль. Хотелось помечтать о редколесье Булонского леса, о легкости французских глаз, глазеющих пригожим деньком на воды Луары. Не приходили мечты, хотелось женщины. Не хотелось войны и хотелось выжить. Хотелось выпить тяжелого напитка и закусить малосольным огурцом. Хотелось, чтобы отдельная группа звезд блестела для меня надеждой — этой скользкой сволочью.
20
Продрог рассвет. В помещение залезал, проскальзывая сквозь щели, холод, казарменный храп становился жалобным. Некоторые просыпались и проклинали кочегарку и Большегородскую в ней, обещали, делая попытки провалиться в сон, сделать с ней нечто невероятное этим же вечером. Когда в казарме тепло уходило к пяти градусам, салаги с тоской поглядывали на шинели, аккуратно висевшие одна к другой вдоль стены, с грустью закутывались в свои байковые одеяла, ворочали глазами, полными мягкой зависти, в сторону стариков, сладко сопящих под тяжестью шинелей, накинутых поверх одеял. С ненавистью пенной косились на стариков, не накрывающих-ся шинелью: им можно, неписаный закон, а они, суки, не пользуются.
Утром, как бы соскучившись после отпуска, вышел на физзарядку. Колкий морозный ветер бодрил бегущее тело, врывался в открытый рот живительной силой. Я чувствовал себя мощным. После завтрака началась утренняя политинформация. Рота не была сонной, не ждала с нетерпе-нием конца политзанятий. В ребятах чувствовалась подтянутость и серьезность. К доске была приколота китайская карта, которая китайскими цветами говорила о том, что Китаю принадлежит часть Сибири, Казахстана и много других советских земель. Начальник политотдела полка Драгаев просто говорил о китайских притязаниях. Китай! Китай! Китайцы! Одно это слово невольно оскорбляло слух, вызывало злобу. Рота волновалась, слышались слова:
— Гады. Чего мы ждем!
— А что, правда ведь, что нужна дисциплина!
— Правильно командир говорит, нужно готовиться. Их-то, косоглазых, много.
— Добраться бы до них!
Сосредоточенная злоба была внутренним зрением, она играла глазами. В глубине зверя, мечущегося в клетке, живет незыблемое спокойствие. Это звериное спокойствие чувствовалось вокруг, оно было в каждом солдате около меня. Оно было и во мне. Был ли это инстинкт, который получил название «патриотизма», или чувство коллективного самосохранения, во всяком случае, до обеда и после него яростно чистились и приводились в порядок орудия, автоматы и прочее. Не нужны были приказы, окрики. Курили молча, с теплотой в голосе помогали друг другу советами. Старики в кратчайшее, не поддающееся учету время, стали просто старшими товарищами. Самоволки прекратились. В послеобеденный перекур говорили о старшем поколении, о его войне. Все считали, что горький опыт не прошел даром. Теперь "шапками закидаем" — у китайцев, а оружие — у нас. О зарезанных на посту ребятах вспоминали уже как-то без жалости и трепета. Вспоминали, как вспоминают о солдатах, погибших в бою. Вечером в солдатском клубе смотрели фильм о битве на Курской дуге. Плохой, кровавый, он был полон ужасов, смерти и преодоления страха. Обычно надоевшее, истасканное слово Родина вдруг вспыхнуло, как вспыхивает досягаемая месть.
Только начали ждать, как проорали тревогу. Вся Покровка захрипела моторами, застучала тысячами сапог. Завертелась быстрее земля под ногами, время жизни ускорило шаг. Чумной кружившейся голове казалось — визжит от восторга, трясется в трансе подыхающая на день луна. А нам что? Радость? Горе?.. Кто разберет…
Уложились вовремя. Орудие за орудием стали выскакивать из парка и, отмахиваясь от снега гусеницами тягачей, заскользили к границе. Я сидел в кабине рядом с Быблевым, смотрел то на испуганный снег, бросающийся от тягача прочь, то на руки Быблева, передвигающие рычаги управления. Скоро шум моторов стал привычным слуху, настолько привычным, что слился с тишиной земли. Над головой, пачкая небо, прошли самолеты, по левую руку черными точками шла танковая колонна. По правую и прямо — было пусто, а дальше граница и китайцы. В желудке пустовало не от голода. Спросил Быблева:
— Ты молился?
Быблев скосил на меня глаза. Не увидев улыбки, ответил:
— Да. Вчера вечером.
— Только за себя молился?
— Да. Только за себя. А что?
— Ничего, просто так.