Анатолий Курчаткин - Солнце сияло
— Отлично, — обрадовал я Юру. — На диске! Это он где, на Западе записывался?
Юра смотрел на меня с удивлением и недоверием.
— Да что ты, это там какие бабки! Здесь уже. Есть одна студия, оборудована. А что, — спросил он затем, — у тебя есть на чем слушать?
— А как же, — сказал я.
Юра был обезоружен. Кто знает, может быть, в каком-нибудь углу у меня действительно стоял и ждал своего часа нераспакованный музыкальный центр. А для плеера и вообще много места не требовалось.
— Принесу, — сказал он. — Конечно.
— А пылесосом вас что, угощали вчера? — спросил я, чтобы закрыть тему, которая, собственно, была и исчерпана, и по какой-то непонятной причине ломала Юру.
— А, этот хрен с пылесосом! — тотчас оживился Юра. — Ну, скажу тебе, ты вовремя смылся. Он всех достал! Он три часа про свой агрегат без остановки порол. Его никто остановить не мог — вот натаскан!
Тут я уже расхохотался:
— И Бочаргин снес, не выставил?
— Ну у него же пылесос этот никто не крал. Бочар кайф ловил. Он любит такие штуки.
Так на этой веселой ноте мы и завершили нашу кофейную встречу. Разойдясь вполне довольные друг другом и вновь друзьями.
А три дня спустя (два из которых были потрачены на поиски фирмы, которая поставляла бы в Москву плееры для лазерных дисков), сев в кресло и впрягши голову в дугу наушников, я нажал на плоской округло-квадратной пластмассовой коробке плеера кнопку пуска — чтобы поверить мнение Юры о Бочаргине собственным. Группа Бочаргина называлась «Гонки по вертикали». Композиция, с которой диск начинался, имела название «Саранча».
В ушах у меня звучно зашелестели ее крылья. «Эмулятор три», на котором, должно быть, и сэмплировался этот звук, был синтезатор что надо.
Я прослушал три вещи и освободил себя от наушников. Мне все было ясно. Бочаргин драл у «Кинг Кримсон» без стеснения и жалости. Почему мы и были похожи. Но я-то совпал с «кингами», абсолютно не зная их, а Бочаргин не мог их не знать. И как я совпал — манерой. А Бочаргин просто драл у них. Драл и раскрашивал под свое.
Чего Юра не мог не видеть. Прекрасно видел. Почему его так и ломало давать мне диск. Но вот почему он решил свести меня с Бочаргиным?
Сколько, однако, я ни задавал себе этот вопрос, ответа на него я не видел. И, возвращая Юре диск Бочаргина, не стал ничего говорить. Отдал и отдал. И он, взяв его, не спросил, как было бы естественно: «Ну что?». Взял и взял. Я отдал, он взял — и все.
Временами, правда, этот вопрос — зачем? — начинал вновь донимать меня, но я не мог ничего объяснить себе. Я не знал — а и откуда было мне знать? разве кому-то дано такое? — что все основные узлы моей жизни уже завязаны, будут теперь только затягиваться еще туже, и Бочаргин — один из них.
* * *Летом того года я легализовал свое пребывание в Москве, поступив в университет. Это был один из тех во множестве возникших в ту пору университетов, которые учили чему-нибудь и как-нибудь и главное достоинство которых было в том, что они давали отсрочку от армии сильной половине человечества, а также имели платные отделения, куда можно было поступить без экзаменов. Я не нуждался ни в том, ни в другом, сдав вступительные экзамены между прочими своими делами и набрав более чем проходной балл, но все же мне нужно было ублаготворить родителей — раз, а кроме того, несмотря на уверения Конёва, что все дипломы о высшем образовании не стоят теперь и гроша, во мне за прошедший год вызрело подозрение, что диплом — своего рода защита (от слова «щит») и, хотя бы в таком качестве, он может в жизни понадобиться это два. Единственно что я выбрал для учебы университет, в котором не требовалось учиться. Не требовалось ходить на лекции, писать курсовые, сдавать экзамены в конце семестра. За все была установлена твердая такса (только, в отличие от платного отделения, неофициально), и если ты неукоснительно держался этих негласных правил, никаких проблем не возникало. Я наезжал в университет по мере необходимости опускать денежку в таксометр, тот с исправностью хорошо отлаженного механизма принимал ее — и в зачетке появлялась нужная запись. Нет, кое-какие экзамены я все же сдавал и за пять лет, которые числился студентом, сочинил несколько курсовых, но, видимо, то были какие-то особые случаи. И если бы сейчас среди вороха своих документов я не имел синего картонного складня с вытисненным на нем словом «Диплом», я бы не был уверен, что числился где-то студентом, да еще дневного отделения.
Еще тем летом изрядно энергии было мною потрачено на то, чтобы отгрызть достойный кусок пирога, называемого богатствами родины. Тогда вся страна от мала до велика стояла на ушах, мучаясь сомнениями, как распорядиться своей долей богатств, выданной властью в виде сертификатов, названных невиданным кудрявым словом «ваучер». Тонкошеий, с треугольным лицом рыжий человек, именем которого немного спустя станут называть всех рыжих котов Отечества, с воодушевлением говорил перед телекамерами, что стоимость этого ваучера — две «Волги», и каждый хотел вложить две свои «Волги» с такой надежностью, чтобы потом стричь купоны и вдоволь лежать на печи. Делая свои интервью со светилами экономической науки, я без зазрения совести терзал их вопросом, как лучше поступить с ваучерами, и если вкладывать, то куда. Светила науки были единодушны: продавать — преступление, а вкладывать — «Газпром» и «Норильский никель», доход обеспечен. Так моим волевым решением хорошо информированного человека все семейные ваучеры были вложены в эти супергиганты постсоветской промышленности, — и вот уже не один год каждая из полученных акций приносит двадцать — двадцать две, а было раз, что и двадцать семь копеек годового дохода. На совокупный доход от них, если немного добавить из своего кармана, свободно можно купить двухсотграммовый стакан семечек у окраинной станции метро.
Занятый своей жизнью, я довольно плохо видел и понимал, что происходит вокруг. Буду честным, я не осознал по-настоящему, что произошло, и после событий первых дней октября, когда пушки танков, стоявших красивым (каким-то парадным!) косым рядом на широком мосту через Москва-реку, садили боевыми снарядами по Белому дому, расстреливая Верховный Совет. Хотя за день до этого сам полежал под обстрелом неподалеку от родного Стакана. Группа, выделенная мне для съемок очередного интервью (с Николаем при камере, — я старался, если возможно, работать с ним), возвращалась в родное стойло, по времени было совсем не поздно, но октябрь — сумерки уже неукротимо перетекали в ночной аспид, и еще с проспекта Мира, выехав к простору Звездного бульвара, мы увидели празднично расчерчивающие густо синеющее небо красные нити трассеров. О, салют в нашу честь, проговорил звуковик, пригибаясь и выворачивая голову, чтобы срез окна не мешал ему наблюдать феерию пошива некоего невиданного гигантского одеяния.
Никто из нас не сообразил, что происходит. Мы свернули с проспекта, заложили вираж перед трамвайными путями, вылетая на Королева, по инерции домчали почти до самого телецентра, и водитель наш бросил ногу на педаль тормоза, только когда одна, а затем и другая из красных нитей вдруг устремились прямо на нас. То вокруг зеркального куба Стакана носились, бессмысленно поливая вокруг себя свинцом, непонятно что и от кого защищающие бронетранспортеры.
О, как мы один за другим посыпались из машины. Я, например, даже не помню, как оказался на асфальте, за большим фундаментным блоком, почему-то стоявшим здесь. Это было как раз перед тем, как направляемый неизвестно кем грузовик врезался в стеклянную стену Стакана рядом с главным входом и кто-то убил одного из бойцов «Вымпела» — отряда, охранявшего Стакан. Трассы крупнокалиберных пулеметов, лившиеся из бронетранспортеров, после этого опустились на землю. Николай, укрепив камеру на плече и вставши за деревом, начал снимать. Он снимал, перебегая от дерева к дереву, переползая от одного фундаментного блока к другому, а я зачем-то бегал и переползал за ним, хотя в этом не было никакого смысла.
Впрочем, не попали ни в него, ни в меня. А я лично видел троих раненых. И слышал потом, будто в больницы было доставлено больше ста человек.
И вот, несмотря на все это, происходящее отнюдь не виделось мне ликом самой истории, каким было в действительности. И если меня так заклинило на желании сделать интервью с Горбачевым, то потому, что его имя было для телевидения под пудовым замком.
Кто из людей власти говорит теперь, что после августа 1991-го не существовало никакой цензуры, тот лжет. Не существовало официально, в виде специального учреждения. А так, без всякого редуктора в виде этого учреждения, — сколько угодно. И на любое появление Горбачева на экране был наложен запрет. Бывший и единственный президент СССР не должен был возникать в электронном образе ни при каких условиях и ни при каких обстоятельствах. Он и не возникал. Нигде, ни на каком канале.