Галина Щербакова - Крушение
Значит, надо, во-первых, перекрыть кислород этому мышиному с бумагами. И сделать все так быстро, чтоб он не успел еще раз рот открыть. А потом уже Татьяна. Он тряханет город так, что все прописанные и не прописанные в нем повываливаются из своих кроватей. И она, Татьяна, прибежит из человеколюбия, из жалости, чтоб он не тряхнул, не дай бог, во второй раз. Он ее этим возьмет - сочувствием. Она этим слаба.
Поэтому прежде всего ему нужен Виктор Иванович. Он ему расскажет все как есть, без подходов. «Не я это начал, - скажет. - Помнишь? Когда мы из командировок возвращались… Десять цыплят со связанными ногами стоили нам с тобой семнадцать копеек… Помнишь? Ты никогда не думал, сколько цыпленок стоит на самом деле?» Он ему скажет «ты». Почему-то очень этого хотелось.
Уважая и чтя Виктора Ивановича, Зинченко знал минуты ненависти к нему. Это были как раз «денежные минуты». Виктор Иванович, принимая от него деньги, так тяжело, так страдальчески вздыхал, будто не ему давали, а он отрывал от сердца последнее. И головой, бывало, качает, и бурчит себе под нос: «Лишнее это, Коля, лишнее…» Чвакнет дверцей сейфа и обязательно скажет какую-нибудь бузу о щедрости народа, о великой широте его души. Вот в эти минуты хотелось Зинченко сунуть голову бывшего учителя между коленей и давить, давить…
Сдерживался Зинченко. Скрипел зубами и сдерживался. И проходила ненависть, и злость, и желание придавить.
Сейчас другая ситуация. Они оба зависли над пропастью.
Блаженный Виктор Иванович должен сейчас испугаться до смерти, а потом нажать на все кнопки. Придется сказать, во сколько ему обошлось назначение Кравчука… Сколько стоили обеды и презенты всем, от кого это зависело. Неужели он, Виктор Иванович, думает, что только чириканьем по телефону решалась эта проблема? Ему еще предстоит поговорить с Кравчуком на эту тему… Он знает, что ему сказать… Кравчук - современный мужик, он соображает на минуту раньше, чем слышит. Правда, Зинченко его не любит. Еще с тех пор, как тот смолоду вилял вокруг Татьяны. Не любит и за бойкость пера. Зинченко не признает слово «талант». Не хочет принять некую изначальную данность, которая вдруг оказывается в человеке. Конечно, все это есть, громкий голос там или умение рисовать, но есть в наличии этого какая-то несправедливость. Почему одному дано, а другому нет? Чем другой хуже?
Так что ж ему за это, скажет он Виктору Ивановичу, и заграницу принести за так, на блюдечке… Не за так, дорогой шеф, не за так!
Так что выручай, Виктор Иванович! Спали папку. Переедь перхотного трамваем, когда он прижимает ее к боку. Главное же - письмо Брянцева. Пусть Виктор Иванович пошлет к этому маразматику толковых гонцов, пусть они поплачут все вместе над могилой дорогой внучки, пусть отвезут деньги ему в клетчатом платке, да не тысячу, а поболе… Пусть козу ему привезут, самую лучшую, из павильона ВДНХ.
В общем, это не его, Зинченко, дело. Тут уже нужны силы поболее. Музыка погромче. И он скажет об этом Виктору Ивановичу впрямую, в открытую и уйдет. Пусть старик хоть раз в жизни почешется…
Зинченко почти успокоился. Полезно, оказывается, ходить пешком. И Татьяну он вернет… Нет такого человека на земле, которому нельзя скрутить руки. Он не знает Татьяниного хахаля, если он вообще есть, представить его себе не может… Но скрутить руки - скрутит. Он скрипнул зубами и напружинил шаг, потому что на него уже глядел всеми своими окнами родной офис.
В глаза бросилась авоська с курицей, которая распластанно лежала на подоконнике второго этажа.
ВИКТОР ИВАНОВИЧ
«Николай - верный человек, - думал Виктор Иванович. - Вот я сейчас вернусь к себе, вызову его и скажу: «Коля! Прошу тебя, забери это все! Употреби деньги в дело».
Какое дело? Неважно. Детский дом или магистраль. Коля сообразит. Главное, чтоб не было проклятущих денег в сейфе».
Хотя, с другой стороны, присутствие некоей неизвестной суммы вроде и оправдывало Виктора Ивановича. Хотелось даже крикнуть кому-то в пространство: «Копейки чужой не истратил!» Неправдой это было - картины Петрушкины все-таки покупал, но и правдой тоже - другого не покупал ничего. «Грешный, Петрушка! Это ты меня путаешь, сынок?» Хотелось припасть к чьей-то груди и выговорить все с самого начала. И очиститься. И начать все сначала. Вообще возникло острое желание плакать, и оттого, что сдерживался, что-то в нем противно булькало и хлюпало.
Виктор Иванович пошел на кухню попить воды. Кран громко выхлопнул три рыжие капли и замер. Он пошел в ванную, до упора открутил кран, но тут даже капли не вышло. На участке стояла водоразборная колонка, когда-то, когда еще воду не провели в дачу, они ходили за водой туда. А потом колонкой стали пользоваться только для полива: С эмалированной кружкой, в которой кто-то разводил марганцовку, Виктор Иванович отправился к колонке. «Отключили дома, - решил он, - а централь-то не могли».
Горло колонки отрезали, торчащая труба забита деревянным штырем. Когда это было сделано, Виктор Иванович не знал, но, судя по уже заросшей тропинке, которая вела к колонке, по почерневшему штырю, сделано давно.
Виктор Иванович глупо стоял с кружкой. Штука в том, что, когда он шел к крану в кухне, пить не то чтобы не очень хотелось, а, можно сказать, не хотелось совсем, просто понадобилось сглотнуть что-то в горле. Будто что-то застряло. Теперь же возле бывшей колонки он просто умирал от жажды, казалось, минута - и не хватит сил вытерпеть.
Был простой выход. Дойти до машины, она метрах в двухстах отсюда, у дачи Савельича, и быстро поехать, тут недалеко кафе, притормозить возле и выпить минералки. Или там сока. Еще проще попросить воды у Савельича. Если воду отключили, то у него определенно запас, он ведь живет здесь постоянно. То есть никакой проблемы утолить жажду у Виктора Ивановича не было.
Но так зажгло во рту и горле, таким сухим и толстым стал язык во рту, что он сделал несусветное - стал пробовать вытащить штырь из трубы. Руки сразу покрылись ржавчиной, но не в этом дело, они стали какие-то ватные, какие-то мягкие, неспособные держать. «Ладно, пойду», - подумал Виктор Иванович и, опустившись на корточки, стал вытирать о траву слабые ладони. И это у него почему-то не получалось. Пришлось даже сесть для удобства, водя ладонями туда-сюда, туда-сюда по вялым листьям подорожника.
…И вспомнился запах. Они валялись тогда на взгорочке, сняв ремни и расстегнув пуговицы гимнастерок, уткнувшись носом в такой же точно вялый подорожник, и вдруг кто-то завопил: «По укрытиям!» Они схватились с места, пулей сиганули за пригорочек и тут же услышали смех взводного, который, такой же расстегнутый, шел к ним с охапкой ромашек.
– Ну, ребята, вы так красиво лежали, - сказал он им, - расстрелять вас было бы одно удовольствие. Начался у них тогда разговор о том, как они будут жить потом, после войны. Все холостяки, забрали их восемнадцатилетними, поэтому главным вопросом был вопрос, как быть «с их сестрой». Жениться ли сразу, чтоб все начинать с женщиной вместе, или «все вкусить»? Или, может, вообще не жениться, потому что, кто его знает, какая попадется, потому что баб хороших, конечно, много, но и плохих не меньше. Потом Виктор Иванович прочел много, наверное, неважных книг о войне, где его сверстников представляли чистыми-причистыми, «анголами», как говорила мать. Его товарищи были почему-то совсем другими. Они были всякие. Люди, одним словом. Среди них, он, Витек, пожалуй, единственный голубой и розовый сразу. Он, например, мечтал жить в доме-гиганте (в их городе в тридцатые годы построили такой дом - в три этажа) на самом третьем этаже. Он мечтал сидеть на сцене с аккордеоном, а чтоб сзади - все в длинных белых блестящих платьях - стояли девушки и пели под его аккомпанемент. Он мечтал, чтоб его девушка сидела в э/гот момент в первом ряду в шляпе с вуалеткой в точечку, закинув ногу на ногу, и была на ее вскинутой ноге черная лодочка с муаровым бантом. Он мечтал купить матери плюшевую жакетку, та, в которой она ходила до войны, совсем потерлась, а какие деньги у почтальонки? Он мечтал в комнате дома-гиганта иметь патефон, зеркало-трюмо и кровать на панцирной сетке. Он мечтал иметь этажерку, на которой бы стояли «Краткий курс», «Нана», «Милый друг» и стихи Есенина. Он мечтал о темно-синем шевиотовом двубортном костюме и длинном галстуке в широкую косую полоску. Он мечтал попробовать гоголь-моголь, о котором только слышал, и так далее. Он получил аккордеон в городе Герлице. Зашел в брошенный хозяевами дом, а в коридоре, прямо под большой, массивной вешалкой, на которой остался зонт и пояс от серого плаща, стоял упакованный в чехол аккордеон. Он взял его, малиновый с золотом. До сих пор жив, сносу ему нет. А взводный тогда ласкал заскорузлой ладонью бархатную с кистями зеленую скатерть. «Эхма! - говорил он. - Как у царицы платье! Это ж надо - какая гладкость… А мягкость? Сносу ж наверняка нету… Всю жизнь в таком ходить можно!»