Марина Палей - Long distance, или Славянский акцент
Только на нее. На нее одну.
Выходит, этот планетарный исполин ждал ее долго и терпеливо. И он дождался. Может быть, вся ее прежняя жизнь была только преддверьем этой грозной, неотменимой встречи. Да, именно так. Потому что Существо океана есть также и Голос. Он слышен сейчас свободно и ясно, не нарушая беззвучия ночи. И звучит этот Голос конечно же вне узких законов человеческой речи.
Он входит единым аккордом в сердце и мозг стоящей на берегу женщины.
И женщина отвечает.
Она откликается так же, без слов, посылая Глазу и Голосу самую сущность своих мыслей, — первобытно-голых, очищенных от оболочек трусливого, всегда лгущего себе человеческого сознания, — мыслей, достигающих Океан со скоростью мысли: мгновенно.
Ты Меня Слышишь я тебя слышу Я Это Ты знаю Знание Это Я знаю Знание Это Ты знаю Не Бойся Себя я не буду Люби Себя люблю и буду любить Верь В Себя верю и буду верить Все В Тебе все во мне Мы Сильны мы непобедимы это так ясно Я Люблю Тебя я тебя люблю Войди В Меня Я Войду В Тебя
Женщина сбрасывает одежду. Ствол ее тела строен и светел.
С нежной задумчивостью она подступает к воде.
Уже не отшатывается от нежных, лижущих песок волн.
Некоторое время стоит, позволяя их языкам ласкать свои стопы.
Затем, высоко подняв руки, скручивает волосы в жесткий, тяжелящий затылок жгут.
И входит в Океан.
Сцена 22
Ночь.
Уличный телефон-автомат.
Женщина достает из сумки телефонную карточку.
Набирает номер.
Слышен голос: “Але! Але? ..”
Женщина молчит. Для большей надежности зажимает низ трубки ладонью.
И собственный рот.
В трубке слышен шум дискотеки.
Его голос: “Это ты?! Ты?! Это ты?! Где ты?.. Откликнись!.. Это ты?..”
Спина женщины.
Слишком напряженная для человека, решившего не плакать.
Бег знакомых уже ног.
Так летят на пожар. Когда в комнате с готовой вот-вот обвалиться балкой заперт твой годовалый ребенок.
Сцена 23
Ночь. Улица.
Женщина спотыкается, падает, сбрасывает туфли, вскакивает, несется.
Бег босиком в рваных чулках.
Обратный порядок улиц и зданий.
Путь сюда дольше, чем путь отсюда.
Несравнимо дольше.
Как будто это совсем иной путь.
И вот наступает утро, но все еще длится ночь.
...Автостоянка перед зданием дискотеки уже пуста.
Не гася скорости, женщина влетает на автостоянку за углом.
Там тоже пусто.
Если не считать светло-вишневого “крайслера”.
Сцена 24
Внутри дискотеки.
Женщина, опрокидывая какие-то ящики, отбрасывая на ходу чернокожих уборщиков, проносится через фойе, влетает в промежуточный коридор, дергает дверь дансинг-холла, она заперта, снова дергает изо всей силы, упираясь босыми ногами в стену, что-то кричат сзади уборщики, — она на лету возвращается в фойе, пулей мчится в сторону лестницы, взвивается вверх, стремительно проносится по галерее и, попав наконец в дансинг-холл — через верхний ярус этого зала, — подлетает к перилам.
Внизу, на пустой танцевальной площадке, загаженной привычной отрыжкой истекшего возбуждения, — банками из-под пива, одноразовыми стаканами, пластиковыми мешками, кляксами иссосанной жвачки, пакетиками от кондомов “The Loving Heart” и “The Seventh Sky” — одиноко стоит человек с поднятым вверх лицом. Посреди этого сора, служащего единственным доказательством прошедшего праздника, а может, уходящей жизни как таковой, человек кажется особенно подневольным, словно бы обреченным единственно на изготовление, использование и снова изготовление всех этих бумажных фантиков и оберток.
Сейчас он стоит, молча глядя в глаза той, что свалилась откуда-то с потолка. Точнее сказать, она ринулась было бежать по лестнице, но в середине ее на лету перемахнула через перила и, спрыгнув на пол, застыла на некоторой дистанции от глядящего на нее человека. Какое-то время он и она так и стоят, не меняя позы. Их лиц мы не видим. Мы видим лишь — и сейчас это особенно ясно: босиком, без туфель, она сделалась совсем маленькой — пронзительно маленькой, даже по сравнению с той, что была.
Она делает шаг вперед, навстречу к нему, но вдруг останавливается, поворачивается и бежит прочь.
Исчезает за дверями другого, смежного зала .
Тишина.
Он, не сделав ни шага ей вслед, вмиг увядает, покорно и скорбно, всем своим большим, напряженным, детским лицом. И вмиг, автоматически, восстанавливает внешнюю свою бесстрастность. С почти натуральным спокойствием надевает куртку. Наглухо застегивает молнию. Вскидывает на спину кожаный рюкзачок.
Теперь он бодр, хладнокровен, укомплектован, готов.
К чему?..
Грохот из смежного зала. Звук обвала и треск.
В проеме дверей возникает она. Вид у нее сосредоточенный и решительный. В ее руках — ящик из-под пива “Life”.
Она уверенно и энергично подходит к герою. Деловито устанавливает ящик возле его стоп. Встает на ящик обеими своими босыми ногами. Дополнительно встает на цыпочки. И крепко обнимает героя за шею.
Теперь она даже немножечко выше его. Голова его спрятана у ней на груди. Своею ладонью она, умело и нежно, прикрывает ему затылок и темя. Может быть, они оба наконец вернулись к своей изначальной, жадной, долгожданной природе — вечная мать, вечный сын. Кажется, он надежно теперь защищен всем существом этой маленькой женщины от страшной изнанки жизни — от, возможно, еще более страшного ее лицевого оскала.
И если теперь вглядеться в эту скульптурную композицию, то станет очевидно, что две эти фигуры, как фигуры севрского фарфора, слившись в одну, застыв в нерасторжимом объятии, — изящно-замедленно вращаются вокруг общей своей оси — в самом центре пустого зала. Может быть, в центре мира.
А если вглядеться и дольше — благо они так красивы, что это будет лишь в радость, — скорее всего, убедишься: нет, это мир вращается вокруг них.
Кто ведет в этом вальсе? Она. Так получилось. Какая разница? Белый танец.
Вот только со временем есть маленькая зацепка. Оно-то не безгранично. Оно в равной мере беспощадно и к ней — молодой, переполненной светом. И поэтому очень важно успеть сказать что-то, может быть, главное, — и не там, в занебесной целестии, а именно здесь, на земле, пока длится этот Богом благословенный танец:
Я знаю, ты бьешься там, в одиночку, впотьмах, в четырех стенах своего пожизненного заточения, как жук, втиснутый в железный глухой коробок, твои ноги и крылья совсем бесполезны, они лишь отнимают твои силы, голова служит тебе исключительно для того, чтобы не думать, но ты мечешься, ты продолжаешь колотиться с привычным, скорее механическим упорством, и тебя ровно, регулярно, механически отбрасывает назад, — тебя отторгают, отталкивают все шесть плоскостей твоего бессрочного, вполне закупоренного герметического узилища, внутрь коего ты запаян навек слепой анонимною силой, ты отчаянно ищешь щелку, прореху, хоть дырочку, ты беззвучно воешь по пригоршне воздуха, драгоценному, единственному, хотя бы краденому глотку, и ты смертельно боишься его, потому что неведомая данность снаружи твоей отсеченной от всего сущего каталажки вполне может оказаться еще кошмарней, еще глуше, чем, в общем-то, уже обжитой кошмар единоутробной твоей темницы, — но внутри ее тебя все равно душит страх, — и ты колотишься, ты продолжаешь бросаться на стены твоей — по большому счету гуманной — камеры, дальновидно обшитой чем-то мягким, звукоизолирующим, стерильным, и сердце твое, безо всякого смысла, кроме смысла предвечного страха, колотится как сумасшедшее внутри твоей телесной ловушки, и кровь, запертая внутри сердца, колотится о глухие его уступы и стенки сосудистых коридоров, ты мечешься как подстреленный, приличненько улыбаясь, тишком истекая кровью, послушно погибая в пристойности общепринятых рамок, истаивая, иссякая, кончаясь без жалоб и слез, бессловесно, беззвучно, в бессмыслице скорбного безверия, ты снова и снова меришь шагами свое вакуумное пространство, где пространства, в общем-то, нет, но ты продолжаешь мерить этот скупой, жестко лимитированный предел, вмиг обегая по кругу, за кругом круг, пол, стену, потолок, стену, пол, стену, потолок, стену, пол, за кругом круг, сбиваясь со счета, теряя счет этим кругам, шагам, единицам времени, и восемь углов твоей глухой кубической клетки сливаются в безостановочную, нещадную круговерть сокрушающего разум вращения, и смертная тошнота, заполняя тебя до предела, удушает напором мозг твой и душу, и я знаю, что ты никогда не позволил бы мне войти в твой пожизненный бункер, в твою мертвую капсулу, даже если бы мне, снаружи, ценой собственной жизни, удалось пробить для тебя спасительный выход, и, значит, мне позволено только стоять, по ту сторону стены, стоять так всю жизнь, до конца, гладя и осязая стену, но, пока у нас еще есть с тобой нечто неотменимо-общее, неотъемлемо-кровное, то есть краткое наше земное время, мне надо успеть сказать тебе, чтобы ты знал: не бойся, не надо бояться, я не слабее этой стены, и я горжусь моим назначением, моим личным шансом ей противостоять, — противостоять, несмотря ни на что, — и, полностью сознавая обреченность на поражение, все равно стоять не на смерть, а на жизнь, — конечно, стена дана нам в устрашение, в назидание, в наказание, может быть, на вечную муку, но я люблю тебя, я не брошу тебя никогда.