Зарин Андзор - Караван в горах. Рассказы афганских писателей
— Слушайте! Сейчас вам прочту вопрос и ответ, — не переставая хохотать, сказала учительница литературы. — Вопрос такой: «Что вы знаете об Ансари?»
В ответ на это один из учеников, напрягши свой слабый умишко, не придумал ничего лучшего, как нарисовать в тетрадке портрет Ансари, которого, бог ведает почему, изобразил косоротым, в большущей чалме, с крошечными глазками и двоеточием вместо носа. Перекошенный рот и стыдливо опущенный взгляд наводили на мысль, что Ансари запечатлен в момент чтения собственных стихов. Рядом было написано: «Ансари».
Портрет сконфуженного старика, неумело выполненный на листке с экзаменационной работой, учительница литературы со смехом показала каждому. Все от души посмеялись, кроме преподавательницы богословия. Но это не удивительно, — вполне могло быть, что в экзаменационных работах своих высокообразованных учеников ей доводилось встречать портреты самого господа бога — что ей после этого какой-то Ансари?!
В тот самый момент, когда учительская сотрясалась от хохота, вошла еще одна учительница, самая тихая и застенчивая из нас, с неуместной почтительностью подала экзаменационную ведомость начальнице отдела успеваемости и присела в уголке. Начальница отдела успеваемости, которая до этого исподлобья наблюдала за нами, достала из сумочки очки и начала внимательно проверять и перепроверять ведомость. Вдруг она спросила вполголоса:
— Уважаемая! Сколько будет тридцать пять плюс тринадцать? Сорок три или сорок восемь?
Учительница побледнела и что-то промямлила, а затем, вместо того, чтобы сказать, что, скорее всего, она неразборчиво написала цифру восемь и та стала похожа на три, дрожащим голосом ответила, что она «заполняла ведомость вечером при коптилке»… Начальница торжествующе заметила, что «все так работают, и ничего…». Пристыженная учительница густо покраснела и, опустив голову, замолчала. Вот почему я заполняла ведомость с особой осторожностью, — чтобы потом не краснеть и не оправдываться.
Как раз когда я мучилась с цифрами и мои пальцы блуждали по кнопкам калькулятора, в комнату вприпрыжку влетела моя четырехлетняя дочь. Держа в руках оставшийся от экзаменов лист бумаги, она выпалила:
— Видишь, мамочка, я твой портрет нарисовала.
Как всякому человеку, мне было любопытно узнать, какой меня представляют другие люди, поэтому, отложив в сторону калькулятор и ведомость, я придвинула лампу поближе… Портрет, исполненный шариковой ручкой, состоял всего из нескольких деталей. Большая голова. Пара выпученных глаз без бровей, нос — тонкая вертикальная черточка, рот — жирная точка. Еще одна черточка соединяла голову с несоразмерно маленьким туловищем. От шеи с обеих сторон шли вниз две дуги, пропадавшие где-то у талии. Из юбки торчали две палочки, видимо ноги, такие же тоненькие, как нос и шея. Ноги висели в пустоте, и сама я как бы болталась в воздухе, словно повешенная. Ушей не было вовсе. Дочь, вероятно, знала, что без них живется спокойней, и поэтому, заботясь обо мне, изобразила меня безухой. Мне стало страшно. Я вдруг испугалась того, что дочь видит и представляет меня именно такой, как на этом портрете. Но я ничего ей не сказала и засмеялась. Дочь сочла необходимым дать к портрету дополнительные пояснения:
— Видишь, у тебя руки в карманах? Это ты достаешь для меня леденцы.
Было приятно, что даже от нарисованной мамы девочка ждет чего-то хорошего. Правда, сколько я ни вглядывалась, так и не поняла, чем у меня заняты руки. Конечно, раз они исчезали у пояса, вполне вероятно, что я сунула их в карманы за леденцами, хотя на рисунке никаких леденцов не было, и только моя дочь ухитрялась их там узреть. Дочь еще не закончила объяснений, когда примчалась моя младшая и, выхватив у нее листок, бросилась бежать. Старшая подняла крик, и обе, сойдясь в темном углу, принялись колошматить друг друга. Рисунок был разорван напополам, после чего атаки возобновились с удвоенной яростью. Я разняла их и объявила, что «драться нехорошо», что «младшие не должны бить старших, старшие — младших, и вообще — никто никого бить не должен». Я знала, что эти извечные материнские наставления абсолютно бесполезны: пока дети маленькие, в ход идут кулаки, когда вырастут — кулаки заменят кинжалы и пули, и поэтому непутевые дети Адама всегда готовы превратить божью землю в игрушку для своих жестоких военных забав и осквернить ее чистоту кровью.
Младшая захлебывалась слезами. Я обняла ее, прижала к груди. Вытерла ей слезы и пообещала, что, когда включат свет, я дам ей машинку, с которой она будет играть в коридоре совсем одна, и еще много всего наобещала… В темном углу хныкала старшая.
— Ну хватит! — приказала я ласково.
С отчаянием истинного художника, чьей работы никто не узнает и не оценит, дочь сказала сквозь слезы:
— Ты видишь? Она порвала мою картину. Видишь?
Мне было понятно ее отчаяние.
— Не беда, — ответила я, стараясь ее утешить, — сейчас склеим. — Я пошла в другую комнату и, перебрав впотьмах все баночки и пузырьки на полке в шкафу, нащупала наконец нужный тюбик. С тщательностью реставраторов мы склеили рисунок и положили на полку под окном сушиться. Поняв, что я готова на все — только бы ее успокоить, дочь, все еще шмыгая носом, нанесла мне прямо-таки смертельный удар:
— А новую сказку расскажешь?
Ответив, что «да, расскажу», я начала рыться в памяти, хотя знала, что это — напрасно: все сказки, которые я знала и сочиняла сама, я ей уже рассказывала, а других у меня в запасе не осталось. Усаживая дочку рядом с собой на ковре, я силилась вспомнить что-нибудь подходящее. Вдруг меня осенило. Я вспомнила героическую историю Рустама и Сохраба, которую не знали мои ученики, и решила рассказать ее дочери. Младшая, забыв и про мои обещания, и про машинку, живо притопала к нам и уселась, скрестив ножки, напротив, очаровательная и трогательная. Глядя на меня озорными черными глазенками, в которых отражался свет лампы, она непослушным языком прошепелявила:
— И мне ражкажи шкашку про «жили-были»…
Сказав «хорошо», я начала рассказывать о Рустаме и Сохрабе. В тесной комнатке было сумрачно, света лампы не хватало. Я рассказывала, и мне казалось, будто мы уже не в наполненной тошнотворным запахом масла комнате, а в зеленеющих саманганских степях, — мчимся вслед за Рустамом по изумрудным благоухающим холмам Саман-гана, вздрагиваем от топота копыт его Рахша, изумляемся красоте Тахмины, приносящей в дар Рустаму самое дорогое — свою любовь. Наши косы развевает утренний ветер с саманганских холмов. Мы видим Рустама, который покидает Саманган и уезжает на другой конец света, чтобы восстановить там мир и покой среди беспокойных сынов Адама. Родившийся Сохраб становится для нас родным. Блеск амулета у него на руке, по которому его потом узнает отец, ослепляет и завораживает. Как миг пролетают годы. Нас радует красота возмужавшего Сохраба, поражает целомудрие и преданность Тахмины… но от дикого хохота Афрасьяба тускнеет зелень степей, мутнеет и покрывается тучами прозрачная голубизна неба над Саманганом. Мы видим самодовольно восседающего на золотом троне и осушающего трехведерные кубки Афрасьяба, который, смеясь над простосердечием Рустама, хитростью заставляет его пожертвовать жизнью сына, юного Сохраба.
От страшного предчувствия, что Афрасьяб может победить, глаза старшей дочери наполняются слезами. Младшая, которую верная любовь Тахмины, грозящие Рустаму опасности и подлые замыслы Афрасьяба заботят значительно меньше, беспечно перебирает пальчики на ногах. Неизвестно, чем так провинились ее пухленькие пальчики, что она хлопает по ним ладошкой и приговаривает:
— Щас я вас отслепаю! Щас отслепаю! Ну-ка убилайтесь!.. штоб духу вашего не было! — Уже сейчас она отрабатывает на своих маленьких пухлых пальчиках те грозные и бранные слова, которые сделаются затем неотъемлемой частью ее жизни.
Старшая забыла обо всем на свете и ловит каждое мое слово, только бы узнать, какую судьбу уготовила я Рустаму и Сохрабу. В ее глазах страх и тревога: а вдруг и вправду Рустам убьет собственного сына, а Тахмина станет рвать волосы от горя, оплакивая свое дитя? А я спокойна, потому что конец мне известен. Я знаю, что Афрасьяб победит.
И вот, когда Рустам, собрав последние силы, прижимает Сохраба к земле и вонзает ему в грудь кинжал, моя старшая дочь, до сих пор относившаяся к Рустаму с симпатией и любовью, вдруг зло и презрительно заявляет:
— Родного сына убил?! Душегуб! Убийца!..
Последние слова прозвучали в ее устах как-то слишком по-взрослому. Я не знала, где она им выучилась. Хотя теперь такие слова стали для нас привычными и объяснить дочери их значение могли бы даже ее маленькие друзья из детского сада.
Назвав Рустама убийцей, она разрыдалась и уткнулась головой мне в колени. Я погладила ее по волосам. Странное дело. Ее слова открыли мне в Рустаме то, чего я прежде не знала: великий герой оказался обыкновенным убийцей. Но размышляя о падении Рустама, я поняла и другое: убийца может быть невиновен.