Сергей Алексеев - Хлебозоры
Проснулся я от предутреннего вкрадчивого холода — земля еще не успевала прогреться так, чтобы всю ночь отдавать тепло. Оказалось, я почти с головой укутан брезентом, а сверху еще прикрыт Володиной фуфайкой, под голову же заботливо было подложено сиденье из мотоциклетной коляски. Сначала это меня тронуло, я улыбался, стараясь согреться, пока не понял, что брательника рядом нет и что я сейчас вообще остался один на все Божье озеро!
Я вскочил Мотоцикл стоял, приткнувшись колесом к березе, — черный среди белого мерцания деревьев, черными же казались берега и неподвижная густая вода. Предчувствуя ужасное, я бросился к воде и опрокинул ведерко с рыбой. Одеревеневшие окуни скатились в озеро и замерли на его поверхности кверху брюхом, словно увязли в смоле. Даже круги от них не расходились…
Володя стоял в глазах как живой. И теперь вдруг стали понятны его размышления о женитьбе, недоговорки и это полное равнодушие к клеву, хотя он всегда был азартным рыбаком. Так вот зачем его всегда тянуло на озеро. Видно, давно задумал, а только теперь решился…
— Володя! — крикнул я, сознавая, что кричать бесполезно. В голове уже роились мысли — как переживет известие дядя Федор? И переживет ли? Как он спросит с меня? Ведь я тоже виноват — не удержал, не отговорил, проспал… На миг сверкнула надежда: если бы утонул, то на берегу одежда в осталась! Но тут же и это угасло. Зачем же раздеваться, если топиться вздумал? Надо искать… Наверняка где-то у берега, хотя, впрочем, отставной моряк, уплывет на середину и там… Та еще порода, все втихомолку! Я содрал сапоги, скинул фуфайку и брюки. Вода оказалась теплой и едва ощущалась Через несколько шагов я сорвался с подводного откоса и ушел с головой. На секунду в кромешной темноте я потерял ориентировку и хорошо, что достиг дна и коснулся его руками. Затем выталкивающая сила подняла меня на поверхность, и над головой сквозь расступившуюся черноту открылось светлеющее небо. С вяжущим мышцы детским страхом я подплыл к отмели и встал на ноги. Все, искать бесполезно, тем более ночью. Сразу вспомнился случай, как искали в Божьем утонувшего однорукого инвалида. Случилось это в пятидесятом. Инвалид из Полонянки сбил себе плотик и приходил на озеро с внуком рыбачить. Внук удил с берега, а дед плавал на середину, за большой рыбой. Однажды плотик разошелся и инвалид утонул на глазах внука. Тогда мужики двух деревень привезли на Божье две лодки, наделали кошек и пытались поднять утопленника. Но связывали по двое, по трое вожжи и редко где доставали дна. Через три недели инвалид всплыл сам…
У самого берега вдруг что-то резануло ногу. Я сделал скачок вперед, схватился за пень и сел. Из подошвы торчал орех-рогульник и стекала разбавленная водой кровь.
И в этот же момент на темной излуке берега проступило красноватое мерцание, будто исходящее от затухающих углей, подернутых пеплом. Я вырвал колючку и несколько минут стоял в оцепенении, пока не сообразил, что там — кордонная изба, и это светится ее окно. Не веря глазам своим, я лихорадочно натянул сапоги, схватил фуфайку и бросился вдоль берега…
Когда я подбежал к избе, свет в окне разгорелся ярче и в месте с ним налился краснотой восточный край неба. Опасаясь, что в избе пусто, а свет — всего лишь отблеск зари в стекле, я привстал на завалинку и заглянул в окно.
В печном зеве маялся тяжелый огонь, бросая красные сполохи на стены и потолок. Лысая Володина голова походила на раскаленный шар, а сам он, черный и неподвижный, сидел за столом, сомкнув перед собой большие неспокойные руки. Я почувствовал приступ злости, и сразу заныла уколотая орехом ступня, холодный, рассветный ветер ожег мокрое тело, застучали зубы. По-детски глухая обида знобила голову; я казался себе обманутым. Я думал о страданиях брательника, искал его на дне озера, а он бросил меня на берегу, забрался в избу и сидит у печи!
Взбежав на крыльцо, я рванул дверь и встал на пороге.
Володя был не один. За столом, вжавшись спиной в красный угол, сидела тетя Варя, и по тому, как она держала руки, обнимая себя за плечи, и как с задумчивой неподвижностью смотрела в огонь, я неожиданно понял, что здесь идет долгий и тяжкий разговор, и в этом разговоре ей приходится защищаться. Володя поднял на меня темные глаза и отвернулся, тетя Варя же словно ничего и не заметила.
Огонь с трудом вырывался из печи и беззвучно уходил в трубу, закручиваясь в спираль. Я встал к нему лицом и протянул руки. Жар в мгновение стянул кожу на лице, высушил глаза. Казалось, за спиной все еще продолжается тот нелегкий разговор, хотя ни Володя, ни тетя Варя не проронили ни слова, и я знал, о чем была речь между ними, безошибочно предугадывал, хотя внутренне не мог поверить, не мог соединить их вместе — брательника и тетю Варю. Волосы уже потрескивали от жара, а спина мерзла, будто у костра…
— Пошли, — глухо проронил Володя и подтолкнул меня к двери. — Светает уже, клев начинается…
Я оглянулся на пороге — тетя Варя сидела в прежней позе и в светлых глазах ее отражался огонь.
Мы вышли под золотистое небо, в белый лес, звенящий от птиц. Над озером висела туманная пелена, так что чудилось, будто вся его котловина засыпана снегом и низкий ветер несет поземку. Володя сел у воды и глянул снизу вверх.
— Ты что, купался? Мокрый весь…
— Купался, — буркнул я, вновь ощущая озноб.
Высоко в небе появился коршун, и солнце уже доставало его крылья, хотя земля все еще была темная, сумеречная. Коршун закладывал круг за кругом и вертел головой, видно, стараясь что-то рассмотреть. Прикрытые молодой листвой птицы пели все смелее и звонче.
— Сколько лет бьюсь — ни в какую, — то ли жалуясь, то ли оправдываясь, сказал Володя. — Как из морфлота уволился… Втемяшилось ей, так что и слов-то нет, чтоб объяснить. Хорошая она женщина. Таких нынче и нету. А что говорят про нее — муть все это голубая. Не слушай даже… Мы с ней пара: я лысый, она вон уже седая… Ты, Степан, в деревне пока не говори ничего, ладно? Нечего кости перемывать… Хотя, народ известный, подписку о неразглашении не отберешь…
Коршун что-то высмотрел на озере, сделал горку и вдруг пошел в пике. Я привстал, казалось, миг — и он врежется в воду. Однако, пробив тающий туман, он тут же взметнулся вверх и тяжело замахал крыльями. В лучах невидимого еще солнца блеснула рыбина в лапах. Наверное, он доставал наших окуней, расплывшихся по озеру.
Володя сделал паузу и заговорил с нескрываемым гневом:
— А все вы! Вы!.. Довели женщину обманом! Видали их? Доброе дело они делают — врут! Обманывают! Дурочку нашли… Да она умнее любой бабы в деревне! И все понимает, между прочим… А кто-нибудь ее понимает?! Хоть один человек?!. То-то! Если в кто понял, давно бы и Варваре втолковали. Может, жизнь у нее совсем другая стала. Вон она какая душевная женщина…
Солнце наконец вывернулось из-за горизонта и коснулось вершин белого леса. А коршун, поднявшись еще выше и, превратившись там в нательный крестик, потянул куда-то на запад, вслед за отступающей ночью.
* * *Поздней осенью тридцать четвертого года в Великаны пришел незнакомый старик с девочкой лет семи. Оба — старый и малый — худые, согбенные и высокие ростом, словно трава, выросшая под кирпичом, и оба одеты в рванье, в лаптишки, с тощими котомками на узких спинах. Разве что на девчушке была цветная цыганская шаль с шелковыми кистями, на вид новенькая, неношеная. Старик привел ее в сельсовет, достал из-за пазухи клочок бумаги с адресом и подал председателю.
— Ваша, должно быть, девка, — сказал. — Так и возьмите себе. Осиротела она, пропадет… Варварой зовут.
Мало-помалу в сельсовет сошелся народ, стали глядеть, рассматривать пришлых, гадали, чья девчушка, тормошили старика, однако тот кроме имени ничего не знал.
— Ваша, сказывали, — отчего-то потея, убеждал странник. — Вот и деревня ваша записана. А фамилию-то кто знает? Из самых степей веду, из-под города Петропавловска. Какой-то человек попросил свести, раз попутно, и адрес черкнул. Вот и шли мы с Христовым именем. Уж возьмите, не дайте пропасть.
Время тогда худое было, что ни год, то недород. Великановский колхоз обнищал, самим хоть зубы на полку, а тут лишний рот. Кому взять-то такую обузу? Да и неведомо, чья девка, может, вовсе чужая… Пока перешептывались да переглядывались, в сельсовет пришла Василиса Целицына. И только глянула на девчоночку, так сразу признала цыганскую шаль.
— Моя! Истинный бог, моя! — запричитала она, обнимая ребенка и ощупывая кисти шали. — Я ее в двадцать восьмом за полпуда ржи Кореньковым отдала! Уж свою-то шаль как не узнать, если я во сне так до сих пор в ней и хожу…
Кореньковых раскулачили и выслали еще в двадцать девятом, когда в Великанах организовывали колхоз. Уехали они, и с концом. Слышно было, и правда, где-то в степях поселили их, среди инородцев, и будто земля там хоть и черная, но не родит ничего, будто уголь.